Зорич-сын ПриРоды
Декабрь наступил вдруг, в одну ночь, когда подул с северо-востока влажный, студеный ветер и небо заволокло сплошною, низкою пеленою, из которой повалил снег, редкий, колкий, как крупа. К утру всё преобразилось. Деревня , притулившаяся к теперь побелевшему лесу, будто ушла в землю, укрылась словно пуховым одеялом. Стояла тишина особая, глухая, впитывающая всякий звук, та тишина, что бывает лишь в первые дни настоящей зимы, когда земля, еще не окрепшая от мороза, дышит последним смутным сном. Из труб вился сизый, ленивый дым, тянувшийся прямо кверху в безветренном, матовом воздухе. Воздух этот обжигал щеки, горьковато щипал ноздри, пах озябшей хвоей и ледяной водой. В избе Зорича было тепло, пахло тёплым деревом сруба, кисловатым запахом моченых яблок, что хранились в подполье, и тонким, миндальным духом сушёной полыни, развешанной пучками по стенам для очищения. Богдана, жена Зорича, сидела на широкой лавке у окошка и глядела в сероватое, снежное стекло, ей не спалось. Она была на сносях, и срок её уже подходил – чувствовала она это всей своей тяжёлой, усталой, но странно просветлённой плотью. Руки её, небольшие, крепкие, красивые в своей трудовой силе, покоились на огромном, тугом животе, и ей казалось порой, что она держит не себя, а что-то огромное, отдельное, живущее своей, сокровенной жизнью. Она была уже женщиной, статной, рослой, с лицом прекрасным своей правильностью и спокойствием. Большие серые глаза, цвета зимнего неба перед снегопадом, смотрели задумчиво и глубоко. Русые волосы, заплетённые в тугую косу, отливали тёмным золотом в полумраке избы. Она сидела неподвижно, и только грудь её высоко и медленно поднималась под простой холщовой рубахой. Её покой был подобен покою глубоких лесных озер, покрытых первым, ещё тонким льдом – кажется, коснись, и пойдут во все стороны звонкие, роковые трещины.
В одно мгновение в сенях громко затопали ноги, скрипнула дверь и в избу, осыпая снегом порог, ввалилась фигура в огромном, как шуба медведя, тулупе. Это была. Агафья, бабка-повитуха, или, как звали её в деревне, «бабка Агафьюшка». За ней, осторожно ступая, вошла и вторая – Матрёна, поменьше ростом, сухонькая, быстрая, с лицом, сморщенным, как печёное яблоко, и глазами невероятно живыми, чёрными, как угольки.
«Ну, хозяюшка, – прогремел грудной, сипловатый голос Агафьи, пока она отряхивалась. – Чай, дожидаешься нас? А мы вот, почуяли, что не сегодня-завтра твоё время, да и собрались. Холодно на дворе-то, матушки мои! Дух захватывает». Они принесли с собой стужу, запах овчины и снега, и сразу же изба наполнилась иным, деловым, сосредоточенным воздухом. Они были как две древние, мудрые птицы, слетевшиеся на таинственное, им одним ведомое дело. Скинули тулупы, переобулись в мягкие, войлочные чирки, и Матрёна, подмигнув Богдане своими бойкими глазками, сразу же направилась к печи.
«Погреться надо, да и водицы подогреть, – затараторила она. – Всё у нас припасено, хозяюшка, не кручинься. Мы-то своё дело знаем». Агафья же подошла к Богдане, взяла её за подбородок тёплой, шершавой, как коряга, рукой и заглянула в глаза.
«Что, тянуто? Потягивает?» – спросила она тихо, по-деловому. «Тянет баба, тянет, – так же тихо ответила Богдана. – С утра тянет, как туман под сердцем». «Ну, значит, правда не сегодня-завтра, – кивнула Агафья. – Час подходит. Ничего, родим. У меня, милая, рука лёгкая. Со мной не одна сотня на свет появилась». Зорич, услышав голоса, вошёл в избу. Увидев повитух, он смущённо остановился у порога, снял шапку, помялся. «Здравы будьте, бабушки».
«Здрав будь, хозяин, – откликнулась Агафья. – А ты, милок, не мешайся тут под ногами. Ступай-ка, приготовь дровец побольше, да водицы принеси из проруби, свеженькой. Да присмотри, чтобы в сенях теплее было, не дуло. Дело-то твое, мужицкое, – вовне. А здесь – наше, бабье. Понял?»
Зорич покорно кивнул, бросил на жену полный немого вопроса взгляд и вышел. Ему было и тревожно, и в то же время спокойно оттого, что здесь теперь эти старые, знающие женщины, эти частицы самой вековой, родовой мудрости. Зорич, выполнив свою часть дела, метался по двору. Его обычная, звериная уверенность куда-то испарилась. Он, чувствующий малейшую дрожь земли и понимающий язык зверей, был сейчас беспомощнее зайчонка. Руки его тряслись, а внутри все сжималось в тугой, ледяной ком. Вдруг он резко остановился, взглянул на низкое, свинцовое небо, и в его глазах вспыхнуло решение. Он не мог просто ждать. Ему нужен был знак. Ответ. Он развернулся и быстрым, неслышным шагом направился вглубь чащи, к месту своей силы – на поляну, где сходились три лесных ручья.
Приближалось утро. Свечи сменили две сальные лампы , их жёлтый, неровный свет боролся с наступающей из углов темнотой. Богдану уложили на широкую, крепкую кровать, стоявшую в самом тёплом углу, за печью. Настелили свежего, пахнущего летом сена, поверх – чистое, грубое полотно. Матрёна разожгла в печи смолу в чугунке – густой, горьковатый, очищающий дым пополз по избе, щекоча ноздри. Она обходила с этим чугунком все углы, бормоча что-то невнятное, древнее, заклинательное. Агафья же разминала Богдане поясницу и живот своими могучими, знающими руками, и от этого прикосновения боль отступала, превращаясь в терпимую, глухую тяжесть.
«Дыши, милая, дыши, как я тебе, – нараспев говорила Агафья. – Не зажимайся. Боль – она как волна. Накатит – отпусти её через себя, не борись. Ты – берег, а она – вода. Понимаешь?»
И Богдана слушалась, дышала глубоко и шумно, глядя в темноту над полатями, где плясали тени от свечей. Время потеряло свою четкость. Минуты тянулись, как смола, часы пролетали, как ветер за окном. Боль приходила и уходила, нарастая с каждой новой волной, становясь все плотнее, все неумолимее. Она уже не думала ни о чём. Всё её существо сузилось до этого таинственного, страшного и великого процесса, происходившего в её глубине. Она была только плотью, только сосудом, в котором вызревала и рвалась наружу новая жизнь.
Вдруг она ясно ощутила в избе ещё кого-то. Не Зорича, не бабок. Нечто незримое, теплое, пушистое, устроившееся где-то в тени, у печного заулочка. Это было знакомое с детства ощущение – присутствие Домового, Хозяина, Деда. Он был здесь. Не как дух, а как сама атмосфера дома, его тёплое, сонное, охраняющее дыхание. И это присутствие не пугало, а, наоборот, придавало странную уверенность. Казалось, сама изба, эти стены, сжались вокруг неё, оберегая, защищая от всего внешнего, холодного, враждебного.
Схватки стали частыми, яростными. Богдана уже не могла сдерживать стонов. Она вцепилась в толстую верёвку, свисавшую с матицы, и её тело напрягалось и выгибалось в немом, титаническом усилии. Лицо её, мокрое от пота, исказилось гримасой страдания, но в глазах, широко открытых, горел не страх, а какое-то дикое, животное нетерпение, жажда освобождения от этой ноши, от этой боли.
Агафья и Матрёна действовали молча, быстро, как хорошо отлаженный механизм. Их лица стали строгими, сосредоточенными. Никакой суеты. Матрёна подкладывала под Богдану чистые тряпицы, Агафья стояла наготове, её большие, чуткие руки уже чувствовали движение, толчки изнутри.
«Ну, хозяюшка, видно, скоро, – шептала Агафья. – Гони, гони её, свою птичку, на свет Божий. Сильнее!»
И в этот самый миг, когда в горнице стоял один сплошной, тяжкий стон и напряжение достигло своей высшей точки, случилось нечто необъяснимое. Рыжий кот, ленивый увалень, спавший обычно на печи, вдруг спрыгнул вниз. Он выгнул спину, шерсть на нём встала дыбом, и он зашипел, уставившись в тёмный угол у двери. Потом, внезапно переменив гнев на милость, начал мурлыкать. Мурлыкать громко, настойчиво, почти нараспев, как колдун, заговаривающий болезнь. Этот звук, низкий, вибрирующий, наполнил избу, смешался со стоном Богданы и стало казаться, что это мурлыканье – часть самого родового действа, древний звук жизни, пробивающей себе путь. А потом, откуда ни возьмись, в сенях, запел петух. Не сдержанно, а во всю глотку, победно, вызывающе, словно встречал не утро, а сам момент рождения.
И в этот же миг, под этот дикий, торжествующий крик, раздался другой крик – тонкий, пронзительный, полный невероятной обиды на мир и радости вхождения в него.
«Девочка! – выдохнула Агафья, поднимая крошечное, скользкое, алое тельце. –
Здравствуй, милая. Здравствуй на белом свете».
Всё смолкло. Даже петух, исполнив своё, умолк . Кот перестал мурлыкать и, блаженно прищурившись, улёгся у самой кровати. Агафья быстро и ловко обрезала пуповину острым, специально для этого приготовленным ножом, перевязала её льняной ниткой, омыла младенца в тёплой воде с добавлением отвара ромашки и череды. Девочка кричала не переставая, суча тоненькими, сморщенными ножками и сжимая в крошечных кулачках воздух. Богдана лежала, обессиленная, мокрая, но лицо её преобразилось. Страдание ушло, растаяло, как снег на печке, и осталась только светлая, блаженная усталость и какоето внутреннее, глубокое сияние. Она протянула руки.
«Дай, – просто сказала она. Агафья бережно, словно хрустальную вазу, передала ей завёрнутую в мягкую, старую, много раз стиранную пелёнку дочь. Богдана прижала её к груди, к сердцу, и слёзы, тихие, безудержные, потекли у неё из глаз, смешиваясь с потом на щеках. Она плакала беззвучно, а девочка, почувствовав тепло материнского тела, вдруг утихла, лишь всхлипывая время от времени. «Вот и хорошо, вот и славно, – приговаривала Матрёна, убирая вокруг. – Родила, как богатырша. Молодец, хозяюшка. Теперь отдыхай».
Дорога к поляне казалась ему сегодня особенно длинной. Лес затих, прислушивался. Мороз, тот самый, что «крепчал», сжимал все вокруг в ледяные тиски. Ветви деревьев зловеще поскрипывали, словно кости великана. И грани между мирами, и впрямь, истончились до прозрачности. Он чувствовал это каждой клеткой. Войдя на поляну, он сбросил плащ и встал в центре, там, где вода трех ручьев, еще не скованная льдом, сливалась в один небольшой, темный омут. Он раскинул руки, закрыл глаза и погрузился в Стояние. Это было не медитация, а растворение, распахивание дверей собственного существа настежь.
И мир ответил.
Первым его окликнул не дух, а старый друг. С ветки могучего кедра, что склонился над поляной, сорвался знакомый черный силуэт. Карр-рарр! – разрешил тишину Ворон. Птица уселась ему на плечо, клюнула в ухо, не больно, а по-дружески, и проскрипела своим хриплым голосом:
– Зорич! Слышал? В доме твоём писк новый! Девочка! Кровь твоя, плоть Богданы!
Поздравляю, хозяин! Будет у тебя теперь своя стая!
Зорич не открыл глаз, но уголки его губ дрогнули в подобии улыбки. Ворон всегда был первым вестником.
Зашелестели кусты у кромки поляны. И вышел Волк. Он подошел медленно, сел в паре шагов и, запрокинув голову, издал негромкий, протяжный вой – не угрожающий, а полный глубокого, почти человеческого смысла. И Зорич услышал в своем сознании: «Новая жизнь в твоем логове, Страж. Сила ей и остроты клыков. Моя стая будет сторожить границы твои. Лес принимает твоего щенка». Следом, бесшумно, как тень, из-за ствола старой сосны выплыла Мать-Рысь. Ее пятнистая шкура сливалась с игрой света и тени, а круглые глаза в сумерках как два зеленых уголька. За ее мощным телом осторожно двигались два подростка-рысенка, со смешными кисточками на ушах. Рысь не стала подходить близко. Она лишь мурлыкнула, и этот звук, обычно означавший довольство, сейчас был полон торжественной важности.
«Род продолжается, – донеслось до сознания Зорича. – Мои котята и твой детеныш. Они будут расти вместе, под одним солнцем. Охраняй их, как я охраняю своих. И учи… учи ее видеть в темноте не глазами а сердцем».
Зашумела, застрекотала белка, прыгая по ветвям над самой головой Зорича. Она чтото яростно и быстро сообщала, и смысл был прост и ярок: «Я буду для нее таскать самые сладкие орехи! Буду играть с ней! Пусть растет ловкой и веселой!»
Вдруг поляну огласил тяжелый топот. Из чащи вывалились двое подросших медвежат
– Они уже были крупными, неуклюжими подростками, но в их глазах светилась та самая, детская доверчивость. Они подошли вплотную, обнюхали его неподвижные ноги и устроились рядышком, уткнувшись мокрыми носами в его ладони, всем своим видом выражая простую мысль: «Мы тут. Мы с тобой. Наша семья – твоя семья».
И тогда пришли Они. Невидимые, но ощутимые, как давление перед грозой.
– Не тревожься, Страж, – прошелестели голоса, похожие на хруст льда под ногами и шелест замерзшей хвои. – Дитя твое будет жить. Видим мы в ней… небывалое. Силу древних камней, что помнят первое солнце. И мудрость вековых деревьев, что видели смену тысячелетий. Старый дуб на краю поляны, его кора была изборождена морщинами глубже, чем у Матрёны, скрипнул всеми своими ветвями, и скрип этот был полон значения:
– Она… мостом станет, Зорич. Между вашим миром шума и крови… и нашим миром тишины и сути. Береги ее. Ибо мосты и соединяют, и сами находятся под ударом с обеих сторон. А самый тихий голос, похожий на журчание воды под тонким, прозрачным льдом, добавил: – Но помни, Страж: у всего есть цена. Ее дар – слышать нас, говорить с нами – будет и благословением, и испытанием. Для нее. И для тебя. А затем случилось неожиданное. Серебристый свет, нежный и холодный, пролился на поляну, хотя луны на небе не было видно. Он струился из самого воздуха, собираясь в сияющий силуэт высокой женщины с лицом из матового перламутра и волосами, сплетенными из ночного света. Это была сама Мать-Луна. Ее голос прозвучал в душе Зорича, словно тихий перезвон хрустальных колокольчиков, и от него застывали слёзы на ресницах и замирало сердце.
«Зорич, Страж Границ. Прими и мой дар для дитяти, что пришло в мир в час моего безмолвного владычества. Имя, что выбрала для нее мать, – хорошо. Но знай и то, что поведали мне звезды. Они зовут ее Светавой. Ибо душа ее – не холодный свет мой, а теплое, земное золото, что будет озарять самые темные пути. В ней сойдутся мудрость ночи и сила дня».
Силуэт Луны приблизился, и из ее протянутой ладони, сотканной из сияния, на грудь Зорича упал маленький предмет. Это был оберег – капля чистого серебра, внутри которой словно плавала пылинка солнечного света. Он висел на тончайшей кожаной нити, сплетенной из сухожилий ночных животных.
«Это – Слеза Селены, – прошелестел ее голос. – В нем заключен союз ночи и дня, Луны и Солнца. Пусть дочь твоя носит его, не снимая. Он будет хранить ее сон от дурных навьих взглядов, даст ей ясность моего света в мыслях и тепло солнечного камня в сердце. А в час великой нужды… он призовет меня. Но лишь однажды».
Они отступили так же тихо, как и пришли. Лес снова затих. Зорич медленно открыл глаза. Взгляд его был ясен, а на душе – странное спокойствие, смешанное с новой, неизведанной тревогой. Он кивнул Волку, коснулся рукой головы Ворона, встретился взглядом с Рысью. Ничего не было сказано вслух, но все было понятно. Он развернулся и пошел назад, к дому. Его шаг был твердым. Он знал. Когда он переступил порог, его встретила уставшая, но сияющая Матрёна. Она вытирала руки о фартук.
– Все, хозяин. Все милостью боговей. Девочка. Здоровая, крепкая, крик – что твой медвежонок. – Она прищурилась. – Родилась в Навий четверг, до восхода солнца. Это знак. Духи предков сами благословили ее, выбрали ей час появления.
Увидев жену с ребёнком на руках, у него что-то дрогнуло в его суровом, замкнутом лице. Он подошёл, неловко опустился на колени у кровати и приник головой к краю одеяла. Плечи его вздрогнули. Богдана свободной рукой потрепала его всклокоченную голову. «Всё, милый, всё хорошо. Посмотри на неё».
Он поднял голову, с трудом разлепил мокрые от слёз ресницы и посмотрел. Смотрел долго, жадно, с каким-то недоумением и восторгом. Маленькое личико, красное, сморщенное, с закрытыми глазками, казалось ему самым прекрасным и самым странным творением на свете.
«Мезонька… – прошептал он хрипло. – Наша… дочка».
Тем временем бабки уже затеяли свои, древние, ритуальные действия. Матрёна поднесла младенца к печи – живому сердцу дома. Трижды обнесла её вокруг устья, ещё тёплого от огня.
«Прими, Хозяин-Огнище, нового человечка, – бормотала она. – Введи её в круг семьи, дай ей тепла твоего и силушки».
Потом принесли маленькую, дубовую кадку с водой, бросили туда серебряную монетку
– «к богатству», горсть овса – «к сытости», уголёк – «чтоб здоровье было крепкое». И окатили девочку этой водой. Та вздрогнула и снова закричала, но уже не так обиженно. «Вот, теперь вода её знает, земля её знает, и огонь её знает, – удовлетворённо сказала Агафья. – Теперь ничья лихая сила не тронет. Принята».
Избу прибрали, проветрили. Поставили на стол горшок с горячей, душистой кашей –пшенной, на молоке, с большим куском масла посередине. Это была «бабкина каша», которой угощали повитух и всех, кто приходил с поздравлениями. Но прежде, чем сесть за стол, Агафья отложила полную ложку этой каши и поставила её за печку, в тёмный, тёплый заулок.
«Тебе, Дедушка-Хозяин, – сказала она вслух. – Спасибо, что помог, что сторожил.
Прими угощеньице». И всем показалось, что из тени за печкой донёсся тихий, довольный вздох, а может, это просто скрипнуло бревно, остывая.
Весть о рождении девочки разнеслась по деревне ещё до рассвета, будто её разнесли на своих крыльях те самые вороны, что каркали на заиндевевших ветлах у реки. И с первым, зимним, багровым проблеском зари к избе Зорича потянулись люди. Первой пришла соседка, Устинья, женщина молодая, но уже обременённая тремя ребятишками. Принесла с собой глиняный горшочек с топлёными, жёлтыми, какянтарь, сливками.
«На, Богдана, ребёночку на первое время, для силы, – сказала она, краснея. – Сама знашь, каково это». Потом пришёл дед Елисей, старейшина, хромой, с лицом, изрезанным морщинами, как старая карта. Он принёс не вещь, а слово. Встал посреди горницы, поклонился на все четыре стороны, особенно низко – святому углу, и начал говорить, не спеша, словно читая по невидимой книге:
«Приветствуем тебя, новая душа, в наш мир, в нашу долю. Пришла ты в добрый час, в самую долгую ночь, чтобы следом за тобой пришло и новое солнце. Да будешь ты светла, как зоря утренняя, крепка, как дубовый корень, добра, как материнское молоко. Пусть тебя берегут Род-праРодитель и Макошь-пряха, пусть домовой тебя за своё чадо считает, пусть ветер тебе про дороги рассказывает, а вода – про глубины. Расти на радость отцу с матерью, на славу нашему Роду. Слово моё крепко, да будет так». И все, слушавшие его, а собралось уже человек десять, дружно, произнесли: «Да будет так!» И от этих слов, простых и древних, в избе стало как-то особенно торжественно и прочно, будто сама судьба девочки была тут скреплена и утверждена. Потом пошли подарки. Не богатые, но сделанные или выбранные от души. Одна молодка принесла пару шерстяных носочков, связанных из овечьей шерсти мягкого, дымчатого цвета. Другая – берестяной туесок, расписанный красной глиной, узором в виде солнца. Кто-то – маленькую, тряпичную куколку-кувадку, такую древнюю, что, кажется, и мать её матери такой играла. Мужики клали на стол кто моток хорошей пеньковой верёвки («в хозяйстве пригодится»), кто вырезанную из липы ложку.
Самый необычный подарок преподнёс старый, глуховатый Миром, живший на отшибе, у леса. Он был известен тем, что понимал язык деревьев и птиц. Он принёс небольшой, гладкий, отполированный временем и водой камень цвета тёмного мёда. В нём была естественная сквозная дырочка.
«Это – камень-гусь, – сказал он, и голос его звучал глухо, как шум леса. – Нашёл его в реке, ещё летом. Он тёплый, видишь? Никогда холодным не бывает. Пусть лежит в колыбельке, охраняет сон. От дурного глаза, от ночных плаксов. Он, этот камень, старше всех нас здесь, он память земли хранит. Пусть и дитя землю помнит». Камень действительно был на удивление тёплым, живым на ощупь. Богдана взяла его с благодарностью и сразу же положила в люльку, что уже стояла наготове, подвешенная на гибком ореховом очепе к матице.
А имя… Об имени думали все. Предлагали разные: и Маланья, и Арина, и Василиса. Но Богдана молчала, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Она смотрела в маленькое, теперь уже спокойное личико дочери и ждала знака.
И знак пришёл. Зорич протянул ладонь Богдане на котором лежал не просто подарок-оберег Матери-Луны это была присяга ,обет всех сил, что хранит в себе Матушка -ПриРода. И он рассказал Богдане что произошло на стоянии, пока она рожала .
-Я стоял у камня на слиянии трёх ручьёв и ждал. Ждал твоей вести. Тишина была полная, тяжёлая, и в ней только билось моё сердце – глухой набат тревоги и надежды.
Первым пришёл Ворон. Старый друг. Каркнул, сел на плечо, клюнул в ухо: «Слышал, Зорич. В доме твоём новый писк. Девочка. Поздравляю, хозяин. Будет теперь своя стая». И улетел. Я облегчённо выдохнул. Значит, живы. Значит, – дочь.
Из-под елей вышел Волк. Мой верный друг, сел напротив, запрокинул морду и выл –не по-звериному, а словно песню пел. И я понял что он мне сказал «Новая жизнь в твоём логове, Страж. Сила ей. Моя стая будет границы твои сторожить. Лес принимает твоего щенка». Я кивнул ему в ответ.
Затем из тени выплыла Рысь с двумя подросшими котятами. Не подошла близко, только смотрела своими зелёными угольками. И мысль её была ясна: «Род продолжается. Мои – и твои. Расти вместе. И учи её видеть в темноте не глазами, а сердцем».
Проснулась вся лесная мелочь. Белка стрекотала над головой, обещая таскать для девочки самые сладкие орехи. Дятел отбил весёлую дробь. Даже сонные совы выглянули. Потом пришли медвежата. Они улеглись у моих ног, делясь простым, тёплым, как печной жар, чувством: «Наша семья – твоя семья».
А потом явились Те, кого не увидишь. Голоса, похожие на скрип векового льда и шелест коры, зазвучали в самой кости: «Не тревожься. Дитя твоё будет жить. Видим мы в ней силу древних камней и мудрость тысячелетних деревьев».
Старый дуб на краю поляны проскрипел всеми сучьями: «Она, Зорич, мостом станет. Между вашим миром и нашим. Береги. Ибо мост и соединяет, и сам уязвим».
И тогда хлынул свет. Холодный, серебряный. И в нём – Она. Луна-Мать. Голос Её прозвенел в самой душе: «Страж Границ. Дитя, рождённое под Моим покровом, несёт в себе свет зари. Имя «Заря» – хорошо. Но звёзды шепчут Мне иное: Светава. Ибо душа её – тёплое золото, что озарит тьму».
Она протянула руку, и на мою грудь упал дар – «Слеза Селены». Капля лунного серебра с солнцем внутри. «Пусть носит, не снимая. Будет хранить сон, даст ясность ума и тепло сердцу. А в час великой, последней нужды – призовёт Меня. Но лишь однажды».
Я принял оберег. Свет угас. Поляна опустела. Но я был там не один. Весь лес, вся вода, все духи этого места – дали обет. Принесли присягу. Нашу дочь взяли под свою стражу.
Так что знай, Богдана. Зареница наша – не только наша теперь. Она –Светава. Мост. И за неё в ответе – целый мир.
К полудню тучи окончательно разошлись, и день выдался на редкость ясный, солнечный, морозный. Лучи солнца, низкого, зимнего, но уже набирающего силу после солнцеворота, ворвались в окно и упали прямо на колыбель. Пылинки закружились в золотых столбах света, и всё вокруг и бревенчатые стены и само личико младенца – озарилось этим чистым, радостным светом. И в этот миг девочка открыла глаза. В первый раз. Они были пока неопределённого, бледно-голубого цвета, но в них отразилось это самое солнце, эта самая зимняя заря, что горела на небе.
«Заря, – тихо, но чётко сказала Богдана. Все обернулись к ней. – Пусть будет Заря. Заряница».
Наступило молчание. Потом дед Елисей медленно кивнул.
«В самую пору. Родилась в канун нового солнца – и сама станет светом для рода. Заря. Имя это – обережное. Не всякая нечисть свет вытерпит. Да будет Заря».
«Да будет Заря», – снова, как эхо, откликнулись все.
И имя, как птица, вспорхнуло и зажило своей жизнью в тёплом воздухе избы, став частью этого дня, этой семьи, этой долгой, продолжающейся истории. Гости разошлись только к вечеру, насыщенные кашей, разговорами и общим, светлым чувством причастности к чуду. В избе остались только свои: Зорич, Богдана с маленькой Зарей на руках, да две уставшие, но довольные бабки, досиживавшие последнюю чашку чая с мёдом перед тем, как отправиться по домам.
Стемнело. Зорич засветил лампу. Пламя затрепетало, осветив умиротворённые лица.
Богдана, полулежа на кровати, кормила дочь. Тишина была полная, благодатная, нарушаемая только посапыванием младенца да потрескиванием головешки в печи.
«Вот и слава Богам, – выдохнула Агафья, отставляя чашку. – Всё обошлось благополучно. Девочка крепенькая, славная. И вы, хозяева, молодцы. Спокойные какие. Это главное – спокойствие. Оно младенцам передаётся».
«Благодарю вас, матушки-бабушки, – голос Зорича прозвучал необычно мягко. – Не знаю, что бы мы без вас…»
«Да брось, – отмахнулась Матрёна. – Наше дело такое. Ты лучше заботься, чтобы хозяюшке покой был, да чтобы в избе тепло было. Молока ей побольше тёплого, да бульонцу куриного. Силы восстанавливать».
Они собрались, стали кутаться в свои тулупы. На прощание Агафья ещё раз подошла к колыбельке, пошептала что-то над спящей Зарей, поправила одеяльце.
«Спи, зорюшка, спи, ясная. Расти большая. У тебя теперь целый Род за спиной стоит. И живые, и мёртвые. Ничего не бойся».
И вышли, скрипя снегом, растворившись в синеватой мгле зимней ночи. Зорич запер дверь, вернулся в горницу. Сел рядом с женой на лавку, обнял её за плечи. Они молча сидели так, глядя на колыбель, где под мерный скрип очепа спала их дочь, их Заря. Всё было закончено. И всё только начиналось. За окном стояла та самая долгая, навийская ночь, полная тайн и древних страхов. Но здесь, в этой тёплой, освещённой живым огнём горнице, страха не было. Была только эта новая, хрупкая и невероятно прочная жизнь. Была усталость, похожая на счастье. Была тишина, похожая на музыку. Была любовь – простая, немудрёная, как хлеб, как вода, как само дыхание. И казалось, что сама изба, эти стены, вобравшие в себя столько вздохов и смеха, дышат сейчас особенно глубоко и ровно, храня в своём срубе это новое, драгоценное тепло – тепло только что зажжённой человеческой жизни, обещание нового дня, новой зари в бесконечной череде Родовых дней и зорь.


