Он сначала подглядывал, а потом...
Конец июля 1987 года. Пионерлагерь «Солнечный» на берегу старого, заросшего камышом озера. Воздух густой, как кисель, пропитанный запахом нагретой хвои, пыльной травы и сладковатым душком гниющей у кромки воды ряски. Час тихого времени, наступающий после обеда, был самым странным в лагерном распорядке. В это время день замирал, становился хрупким, и границы реальности, казалось, слегка подтаивали на солнцепеке.
Именно в этот час вожатая третьего отряда, Марина Викторовна, молодая, с озабоченно-строгим лицом, водила своих девочек, десяти-одиннадцати лет, на «секретную поляну» в самый глухой уголок лагеря, за дальние корпуса и покосившийся гараж. Там, по ее разумению, никто не мог помешать «оздоровительным воздушным ваннам». Марина Викторовна, фанатично преданная методичкам о закаливании, считала, что ультрафиолет и воздух, свободный от стесняющей одежды, — панацея от всех болезней. Девочки стеснялись, перешептывались, но приказы вожатой в пионерлагере были законом.
Поляна действительно была изолированной — небольшая, ровная площадка, окруженная стеной темного ельника с одной стороны и забором из рабицы, отделявшим лагерь от бескрайнего, никому не нужного болотистого леса, с другой. Через эту сетку, в пятнистой тени древних, замшелых елей, и наблюдал Семен.
Ему было шестнадцать. Он попал в «Солнечный» не пионером, а работником — помощником плотника, сыном одного из лагерных начальников. Он был не от мира сего — высокий, нескладный, с белесыми ресницами и взглядом, который никогда не фокусировался на собеседнике, а будто бы смотрел куда-то сквозь него, на что-то внутри самого себя. Семена не любили. Он молчал днями, а когда говорил, слова выходили тягучими и невпопад. Он был призраком на окраинах лагерной жизни, и это его вполне устраивало.
В тот день он искал пропавшего кота, которого подкармливал. Кот часто бродил тут, у забора. И Семен наткнулся на поляну.
Сначала он просто замер, увидев мелькание тел. Потом присел на корточки, сливаясь с тенью и папоротником. Сердце застучало глухо и гулко, будто в пустой бочке. Он смотрел. Девочки, хихикая и покраснев, сняли свои синие трикотажные майки и юбочки и остались в одинаковых белых хлопчатобумажных трусиках. Они были худенькие, с острыми лопатками, ребрами, проступавшими под кожей, с неоформленными детскими силуэтами. Марина Викторовна, в своем синем тренировочном костюме, отбивала ритм: «Наклон! Раз-два! Подтянулись к солнышку! Раз-два!»
Семен смотрел. Но он видел не девочек. Он видел что-то иное. Белое белье на их телах казалось ему чем-то неправильным, фальшивым, словно кожу кукол ненадлежащим образом окрасили. Эти движения, эти смешки — они были каким-то жутким, плохо разыгранным спектаклем. А под ним… под этим спектаклем было другое. Что-то настоящее. Что-то, что он должен был увидеть. Должен был обнажить.
Его рука, медленная, будто против своей воли, опустилась на ширинку застиранных рабочих штанов. Ладонь прижалась к теплу тела через ткань. Не было страсти, знакомой по украдкой просмотренным журналам. Не было даже простого, животного возбуждения. Было нечто иное: холодное, металлическое, вывернутое наизнанку чувство власти. Власти наблюдателя. Власти того, кто видит фальшь и знает, как должно быть на самом деле.
Мысль пришла не как порыв, не как греза. Она пришла как озарение. Как инструкция, проявившаяся на промокашке от невидимых чернил. Она была четкой, логичной, неопровержимой.
Их нужно остановить. Остановить этот неправильный спектакль. Белое — это ложь. Нужно стереть ложь. Сделать тихо. Чтобы они не смеялись. Чтобы лежали неподвижно, на земле. Чтобы кожа, настоящая кожа, касалась мха и глины. И тогда… тогда они станут настоящими. И я смогу их понять. Смогу увидеть, что они такое на самом деле.
Он не думал об изнасиловании в похабном, бытовом смысле. Для него это был акт проникновения не в тело, а в саму суть, в ту сокрытую под кожей и бельем истину, которую он жаждал постичь. Убийство же виделось не как прерывание жизни, а как фиксация. Как остановка кадра на той самой единственно верной форме бытия — абсолютной, молчаливой, подлинной.
Ладонь на штанах сжалась в кулак. В глазах у Семена потемнело. Он видел уже не живых девочек, а процесс. Алгоритм. Он мысленно перебирал инструменты в сарае: ножовка по дереву с ее мелким, острым зубом… Молоток… Прочная бечевка… Места в лесу за болотом, куда не ходили даже грибники. Он рассчитывал объемы, последовательность, время. Мысли текли с ледяной, кристальной ясностью. Это был проект. Самый важный проект в его жизни.
Вдруг одна из девочек, маленькая, с темными, коротко остриженными волосами, по имени Алина, случайно повернула голову в сторону забора. Ее взгляд скользнул по сетке, по папоротникам, и на долю секунды остановился на Семене. Она не вскрикнула. Она не разглядела его лица в тени. Но она увидела сгусток темноты, неподвижный и нездешний. Она замерла, с полусогнутой рукой в упражнении на растяжку.
Их взгляды встретились. Вернее, взгляд Алины уткнулся в ту точку, откуда на нее смотрели два бледных, не фокусирующихся пятна. Она не увидела похоти. Не увидела угрозы. Она увидела пустоту. И в эту пустоту хлынул леденящий, первобытный ужас. Не страх перед человеком, а страх перед тем, что человеком не является, но носит его облик.
Семен, пойманный этим взглядом, не отпрянул. Напротив. В его мозгу, где выстраивался четкий план, что-то дрогнуло. Этот детский, испуганный взгляд был реакцией. Частью спектакля? Или наконец-то проблеском чего-то настоящего? Его рука разжалась. Проект в голове замигал, как лампочка в плохом контакте. Он медленно поднялся во весь рост, не скрываясь больше.
Марина Викторовна, заметившая, наконец, состояние Алины, обернулась. Увидев за забором высокую, угловатую фигуру помощника плотника, она закричала. Крик был не от ужаса, а от яростного, административного гнева: «Ты! Что ты тут делаешь?! Пошел вон! Я твоему отцу расскажу!»
Крик вожатой был грубым, приземленным, из мира правил и выговоров. Он врезался в хрустальную тишину семеновского проекта и разбил ее вдребезги. То, что строилось как нечто возвышенное, тайное, предначертанное, вдруг оказалось выставлено на свет Божий как обычное хулиганство, как пакость нескладного парня.
Семен повернулся и ушел. Не побежал, а именно ушел — тяжелой, неспешной походкой, как робот, у которого отключили основную программу и оставили лишь базовые функции моторики. Девочки в панике хватали свою одежду. Марина Викторовна продолжала кричать ему вслед что-то про «урода» и «больного».
Но Алина молчала. Она, все еще бледная, смотрела на то место, где он стоял. Она чувствовала то, что не чувствовала вожатая. Она чувствовала, что за этим взглядом не было ни человека, ни зверя. Там была дыра. Дыра в самый низ, куда падать бесконечно. И она поняла, что самое страшное в том, на что она смотрела, было не желание. Было отсутствие. Отсутствие всего, что делает человека человеком. Любопытство там было, да. Но то любопытство, с которым ребенок отрывает крылья мухе, чтобы посмотреть, что будет.
История не закончилась тривиальным наказанием. Отца Семена вызвали «на ковер», но тот отмазал сына — «переутомился, впечатлительный, сам не свой, больше не повторится». Марина Викторовна получила выговор за «непедагогичные методы закаливания». Девочек перестали водить на поляну. Лагерная жизнь, с ее линейками, кострами и соревнованиями, пошла своим чередом, затягивая инцидент, как болото затягивает щепку.
Но с того дня в «Солнечном» поселилась иная тишина. Она была особенно густой по вечерам, в том самом лесу за забором. Исчезали кошки. Потом — собака у сторожа. Их находили потом, но не сразу и не все. И всегда — в странном состоянии. Не просто убитые, а как бы… разобранные. Аккуратно, с холодным интересом. Будто кто-то изучал устройство жизни, а потом, разочаровавшись, складывал детали обратно, но уже без жажды понимания.
Алина больше не смеялась громко. Она часто просыпалась ночью и подходила к окну своей комнаты, выходившему в сторону того самого леса. Она ничего не видела во тьме. Но ей казалось, что там, за стеной деревьев, кто-то стоит. Высокий и нескладный. И не смотрит на нее. Он смотрит сквозь нее, на что-то внутри, что он так и не смог достать в тот день на поляне. И его рука не шевелится у ширинки. Она просто висит вдоль тела. Потому что проект отложен. Но не отменен. Он ждет. Ждет, когда все забудут, когда тишина станет абсолютной, а границы мира снова подтают на летнем солнцепеке. Чтобы начать сначала. Уже не на куклах. Чтобы докопаться до самой сути. До тишины под кожей.




