Дед в законе
После Юльки тишина стала физической. Её можно было трогать. Особенно в нашем военном городке, где все друг друга знали, а значит, все друг друга жалели или осуждали, что, в общем, одно и то же. Я стал белой вороной в форме, которую не выдавали. Дети, эти наследники системы, чуяли чужое инстинктивно. Меня не били — бить было скучно. Меня пытались унизить. Тихими шпильками за обедом, смешками в спину у ржавых качелей. Я был их упражнением по социальной навигации: вот объект, на котором можно отработать презрение без риска. Я ходил по асфальту, нагретому до состояния липкой жажды, и учился. Хотел их понимать. Хотел вписаться. Хотел соответствовать. Что являлось невозможным по праву рождения.
Единственным явлением, не требовавшим перевода, оказался Он. Третий муж бабушки. Не родня. Родня это когда обязаны. А мы с ним были вместе, потому что не обязаны были никому, включая друг друга. Он был единственным, кто не лез в душу, не пытался направлять. Ни разу я не услышал от него ни критики, ни нравоучений. Он был против любых систем, потому что сам вышел из самой жёсткой из них. Вор в законе. Старой школы. Его биография была выбита его на коже. Судьба, которую ни смыть, ни скрыть. А он и не скрывал. Перстни на пальцах. Звёзды на коленях и ключицах. Икона на груди. Купола во всю спину. Ходячий архив иной веры. В самом сердце военного городка живой артефакт иной власти.
Мы упахивались на грядках. Копали картошку. Поливали огурцы, ставили забор, а когда погода была плохая я шел к нему в гости. И мы играли в шашки или в карты. Я помню как от костров шел дым, который ел глаза, но это был хороший дым. Он отгонял комаров и всё лишнее. Дед сидел на корточках, выковыривал из золы чёрные, обугленные комки печеной картошки. Разломил один и пар вонзился в холодный воздух, запах детства, который я помню, но больше ни разу не улавливал.
— Бутер, — сказал он, отбрасывая в сторону пустую болтовню мира. И продолжил, уже по делу. — Они толпа. Ты индивидуальность. Толпа идёт за такими. Не гонись, а управляй.
Я молчал. Дул горячую мякоть картошки. Это была первая в жизни инструкция, которая не вызывала рвотного позыва. Потому что она не требовала «стать как все». Она констатировала: ты уже не такой. И это твой козырь. Не недостаток.
Его рассказ про малолетку, про то, что значит «не согнуться», когда система давит тебя в шестнадцать, прервал участковый. Он лез через кусты, как кабан, в начищенных ботинках, которые тут же почернели от золы.
— Юр, закон слышал новый? Мак весь уничтожить. Выкорчевывай и сжигай. А то посажу!
Голос был не злой. Исполняющий. Таких я потом видел тысячи. Бутер в чистом виде. Я заплакал. Не от страха. От бессильной ярости за свои маки - алые, пьяные, единственное, что не было здесь серым. Дед посмотрел на меня, подмигнул. Потрепал по голове рукой, на пальцах которой были нанесены символы его безоговорочной власти. Выкинул окурок в костёр - ритуал завершения. Встал.
— Я тебе заходить не разрешал, — сказал он тихо. Без угрозы. Констатация правила своей территории.
Участковый, не говоря ни слова, вышел за калитку. Стоял на той стороне.
— Юр, мне отчитаться надо. Начальник велел.
Он щёлкнул крючком на калитке.
— Начальнику своему передай. Пусть сам сюда идёт и выкорчёвывает.
Повернулся к нему спиной, на которой уходил в небо храм. Маки были спасены. Участковый потом ещё прибегал пару раз — не проверять, а будто за подтверждением. Что мир ещё на месте. Что стержень, против которого он упирался, всё ещё здесь, в самом центре их вылизанной системы.
Я спросил деда потом про звёзды на коленях. Он хмыкнул, разминая затекшую спину.
— Я тоже редиска, которая не стала кланяться.
Вот и вся расшифровка кода. Не «я крутой». А «я не согнулся». Вся его идеология укладывалась в эту фразу. Она одобряла мой интуитивный протест. Легитимизировала его. Я, наконец, узнал свою породу.
Один из самых главных уроков, случился позже. Мы не чистили картошку. Мы сжигали колорадского жука старым дедовским методом: собирали в банку с керосином. Он поставил банку на землю, налил ещё немного жидкости из канистры. Жуки шевелились в чёрной маслянистой плёнке.
— Смотри, — сказал он негромко. И чиркнул зажигалкой.
Огонь не взорвался, а вспыхнул синим низким языком, который слизнул края банки и ушёл внутрь. Там, на мгновение, был ад. Треск, слишком тихий для такого пламени. Он смотрел не на банку. Смотрел на меня.
— Если прав — иди напролом, повторил он свою мантру. — И держи всю колоду в голове. Каждый ход. Каждую карту, которая вышла.
Он кивнул на тлеющую жесть.
— Вон вся их система. Она сгорит, если поднести огонь к слабому месту. Но чтобы его найти надо знать всю колоду. Понимаешь?
Я понимал. Речь была не про жуков и не про карты. Речь была про всё. Он не учил меня бороться. Он учил меня видеть насквозь. И знать, что у всего, что давит, есть своя банка с керосином. Надо только найти её и не бояться чиркнуть.
Было ещё много наших с ним историй. Есть что вспомнить. Но то лето было ключевым. Когда моя душа, ободранная до мяса первой встречей со смертью, висела на ветру, рядом оказался человек, который понимал без слов. И он не стал её зашивать. Он показал, как нарастить на неё стальные пластины. Как сделать сильной.
Деда не стало, когда мне было девятнадцать. Он уснул с сигаретой. Но он успел научить меня многому. Практически всему, что имеет значение. Его уроки усвоены на всю жизнь.







