- Где ты их всех... держал? - так себе вопросец, не знал бы никогда и счастлив был. Но сказать что-то надо, особенно, когда чужие крики в ушах не затихают, голову разрывают.
- Где держал - там уж нету, - скалится Гуров, и ухмылка его страшная, ни дать ни взять, живой мертвец. - У нас тут, для вас, приезжих – тоже ведь глушь, а в глуши – людей не ищут. Есть у меня заимка, неподалёку... А остальное тебе, Игорёк, знать не надо.
Ну, конечно. Зачем ему знать, где чёртов дядя держал этих несчастных, безымянных, по сути своей, только для роли жертвы и предназначенных? Что у них там было и быть могло - семья, дети, планы на следующий отпускной сезон? По кому из них плачет ребёнок, по кому обрывает телефоны больниц и моргов мать или муж? Задумался ли об этом Гуров хоть на минутку, хоть на одно мгновение?
- Ты не ссы, я ж не маньяк какой, - дядя хлопает по плечу, и от этого сами собой подкашиваются ноги, а на куртке наверняка останется бурый ляпух. С-сука. - Я жить хочу, всего и делов, - он подмигивает, и его исхудавшее лицо снова передёргивает гримасой. - Жизнь, она, Игорёк, придавит, ещё не так раскорячишься.
Ухмылка становится всё шире, а на земле, в свете фонаря раскорячились ноги - тонкие, девичьи, в ажурной сетке колготок. Чёрт, да она была даже чуть младше Лики... Игорь против воли ведёт фонарём по коротенькой кожаной юбке да куцей куртёнке, смотрит, сам не зная, зачем, на заострившееся в смерти личико, на окровавленную шею, на остекленевшие глаза.
Кем же она была? Проститутка, из молодых, да ранних? Или просто шалая студенточка? Сейчас уже не важно, а Гуров вряд ли спрашивал.
"Не над-у-аа-аа..." - в ушах булькает, захлёбывается сорванный крик. Она всё-таки смогла выплюнуть кляп. Жаль. Перед глазами стоят её глаза - синие, огромные, распахнутые предсмертным ужасом.
У Лики тоже были синие глаза.
Странная злость поднимается в Игоре. Какого хрена такую молодую не пожалел? Не мог, что ли, ещё какую попрошайку, или там, цыганку, найти?
В ночном лесу стыло, но холод от этой мысли по коже бежит отнюдь не природный.
Сам ведь первым увидел, что она почти отвязалась. Сам и с ног сбил, сверху насел. Сам ладонью рот заткнул - вон, следы у запястья от чьих зубов? Всё сам сделал, дяде только штрих остался финальный.
Чирк ножом по горлу. Финальный чирк.
Разбирает смех. Игорь сползает по дереву, по стволу другой, привычной берёзы. Напротив - иная, белая, как лицо мёртвой девчонки, с листьями, которых не видно во тьме, с листьями, как сама тьма.
- Посмейся, Игорёк, посмейся, - голос Гурова над головой тошнотворно добренький, ласковый даже. - Всё лучше, чем если б вокруг наблевал, или, там, рыдать начал, сопли расходовать. Думаешь, мне не жалко? Молоденькая, такую любить - не перелюбить, а я её ножом... Но что ж поделаешь – как-никак, я её не снасильничал хоть, пусть за это её душенька спасибо мне скажет.
Смех не проходит. Игорь мотает головой, бьёт холодный дёрн кулаком. В груди пусто, а в голове мысль о том, что за соучастие в убийстве тоже - срок, и не малый, даже за одного. А тут впереди ещё два трупа маячит.
На миг он словно видит себя со стороны. Ночью в лесу вместе со старым психопатом помогает резать женщин - и всё ради того, чтобы на рассвете пришёл здоровенный разумный лис и... и что? Вернул к жизни ту, кого он больше жизни любил? По щучьему велению, по лисьему хотению?
Так не бывает. Невозможно. Не в этой реальности.
Но вот стоит рядом без года максимум живой труп. Дымит вонючей "Примой", в свете фонаря - обтянутый кожей череп. В чуть прищуренных глазах - нет никаких эмоций, нет и глумления, что так и сквозит в каждой фразе. Интересно, ему где-нибудь больно? Наверняка. Третья стадия в его годы — это уже не шутки, это уже о некрологе надо думать. Но Гуров думает явно о другом.
И от его веры, вопреки всему, вопреки этому немыслимому безумию, вопреки пролитой крови - приходит спокойствие. Резко, как будто кнопку на пульте нажали, и переключился канал.
- Твоя-то, она, небось, красивее была? - впервые за много времени в голосе дяди не слышна желчь.
Слова ещё не идут, и Игорь просто кивает.
- Ну вот, - твёрдая рука Гурова сжимает его плечо. - Ты не сомневайся, ты не жалей. Не думай всякое, мол, притащил на мокруху, совсем свихнулся старый дурак... Лисий царь - он ждёт нас, ждёт у последней берёзы. Чутьё мне подсказывает. Тебе не объяснить - городской ты, не поймёшь. До рассвета доживём - увидим.
Дядя опять подмигивает и улыбается почти по-доброму. Игорь верит ему. Просто потому, что не верить - слишком страшно. Слишком многое сломалось в нём наступившей ночью.
И похоже, сломалось уже навсегда. Не склеишь, не починишь.
Лика всегда красиво улыбалась. Её зубы были такими белоснежными, словно она вышла в несовершенный мир людей из какой-нибудь яркой рекламы зубной пасты. Игорь порой мог пошутить так, и она всякий раз хохотала и нарочито строго запрещала лезть с поцелуями, не почистив зубы.
В тот проклятый вечер он держал её голову на коленях, смотрел, не веря, в ставшее вдруг таким незнакомым лицо и видел, как улыбка превращается в гримасу застывшей смерти.
Отличное воспоминание для кошмарных снов. Но скоро и они стали рутиной.
Сама смерть её была рутинной. До ужаса банальной для равнодушного миллионного "муравейника". Скользкая после прошедшего ливня дорога. Не вписавшийся в поворот "Порш". Гость из солнечного юга с повышенным содержанием какой-то мутной "запрещёнки" в горячей крови. На месте Лики мог быть любой или любая - та бабуля в берете, со сведённым ужасом сморщенным личиком, или мелкая школьница с огромными бантом и портфелем, или тот сутулый дрыщ курьер, спешивший на заказ с остывающей пиццей...
Почему не они? Этот вопрос Игорь задавал себе каждый день, каждый грёбаный божий день.
Потом были похороны, где Игорь, вместе с постаревшим лет на сто отцом Лики, удерживал почти по-звериному воющую мать любимой, рвущуюся в свежевскопанную могилу. Удерживал чисто механически - и как бы сам наблюдал со стороны, разглядывал собственное лицо и даже удивлялся, насколько оно пустое, помертвевшее.
Потом было и следствие, и суд. Удивительно, но у виновника трагедии не оказалось богатого папочки или ещё какого брата-депутата, нарушений же за ним числилось прилично, и дорожно-транспортное со смертельным исходом, да ещё и совершённое в наркотическом угаре, стало последней каплей. Глядя, как на поникшего смугляша надевают наручники, Игорь вновь не ощутил никаких чувств. Двенадцать лет колонии строгого режима и торжество правосудия не могли вернуть ему Лику.
Полгода в посмертии. Он словно бы умер тогда, в тот же день рядом с ней на мокром переходе - и стал призраком, лишившись своей сути. У еды пропал вкус, у неба пропал цвет, у жизни пропал смысл.
Лика являлась к нему лишь во снах - и то лишь для того, чтобы умирать. Вновь и вновь.
- Нет, - говорит Игорь. - Нет, нет, нет.
Ноги колотит мелкая дрожь, идёт, вибрируя, по спине и отдаётся в онемевших кончиках пальцев. Осенняя ночь холодна, но Игорь не чувствует холода - только ужас.
Ужас - и в глазах женщины напротив. Ужас на её смуглом лице, в перекошенной гримасе, в истошном мычании, которое так и не прорывается сквозь кляп ни единым словом мольбы. Она сучит ногами, пытается хоть немного отползти, вжаться в снежно-белый ствол берёзы, вымолить право на жизнь хотя бы этими жалкими движениями, самой безнадёжной попыткой - и не может.
Мешает огромный, вздувшийся новой жизнью, живот.
Игорь смотрит тупо, не понимая, не осознавая до конца. Механически - как на похоронах Лики. С каким-то заторможенным спокойствием отмечает: похоже, девятый месяц. С вялой тоской думает: и чего ей не лежалось где-нибудь в халупе своей? Цыгане - понятно; деньга сама себя не заработает, а беременным, небось, совсем невесело приходится.
- Она на вокзале у нас крутилась, - доносится негромкий голос дяди из-за спины. - Такую поймать - дело техники.
Он коротко смеётся, но в смехе его совсем нет веселья. Игорю хочется развернуться и всадить ему в глотку со всей силы, до упора нож, который сейчас зажат в руке.
Нож, который весит, кажется, целую тонну.
Цыганка трясётся, её колотит, словно одержимую из какого-нибудь третьесортного киношного дерьмеца, но это не кино, нет. Во сто крат хуже. И нет в её теле никаких демонов, одна только новая, беспомощная ещё, жизнь. И жизнь эту ему и надо прервать.
- Зачем? - хрипит Игорь, хоть и сложно сейчас подобрать слова кроме ошалелого мата. - Зачем так?.. Почему...?
Гуров делает шаг, кладёт на плечо тяжёлую руку.
- Потому, что ты сюда со своей болью пришёл. Потому, что тебе уже не десять лет, теперь ты должен, наконец, сделать больно. Потому, что и на твоих руках должна быть невинная кровь. Тогда Лисий царь почует силу твоего желания, тогда исполнит его.
Игорь не чувствует холода, но мерзкая "гусиная кожа" панцирем покрыла его с головой. Лисий царь... Нет, нет никакого Лисьего царя! Нет и не может быть! Есть лишь старый псих и беременная баба, и ещё трупы, за которые потом придётся ходить в раскоряку тюремными коридорами до конца дней своих.
Лика, которая медленно гниёт, распадается на кусочки искорёженной плоти среди кладбищенских крестов. Лика, которой не хватает каких-то чёртовых секунд, чтобы увидеть смерть, каждую ночь - и потом она умирает, умирает, умирает...
Он смотрит на цыганку - сверху вниз. Что она видит в его взгляде, если начинает так исступлённо извиваться, так истошно выть через кляп?
Нож вдруг становится совсем-совсем лёгким.
Небо понемногу сереет. Приближается новое утро.
Игорь чувствует кровь на своих руках — липкую, мерзкую, не свою. Полчаса он яростно оттирал замаранные ладони, кожей ощущая насмешливый дядин взгляд. Полчаса он давился горчайшим сигаретным дымом, и сам не понимал, как он в принципе может удержать вонючую «Приму» в онемевших пальцах.
Осталось последнее дерево. Последняя берёзка, мать её.
Он помнит, как доковылял до белого ствола на ватных ногах. Помнит прикосновение, помнит, что на ощупь кора берёзы была гладка и нежна, как кожа молодой девушки. Ни жёсткости дерева, ни шершавости сколов. Помнит следы крови, грязными алыми пятнами по стволу вниз. Помнит, свои слёзы и запах собственной рвоты — хорошо ещё, что хватило сил перекатиться в сторону, не наблевать под проклятое древо.
После чудовищной ночи утро приносит свежесть далёкого дождя. Игорь вдыхает её изо всех сил, как кислород в маске, и всё же снова, невольно, передёргивается от озноба воспоминаний.
- Ничего, Игорёк, — доносится сзади. — Уже почти пришли, до рассвета успеем.
Игорь помнит. Помнит, как равнодушно Гуров смотрел на вздутый живот трупа.
Ладонь ещё крепче сжимает ружейный ствол. После убийства его колотило, и страх наваливался, корёжит острым, льдистым в животе. Сам не зная, зачем, он попросил у дяди ружьё — и теперь оно оттягивало руку да посильнее ножа. Странно, но Гуров отдал его без всяких споров и даже шуточек, лишь тонкие губы на впалом лице чуть дёрнулись в какой-то неясной усмешке. Стрелять в словно бы вымершем лесу было решительно не в кого — но с оружием в руке всё равно было как-то спокойнее. Даже мысль пришла, шальная, насмешливая: что же ждёт их там, у последней берёзы? Розовенький младенчик на жертвенном алтаре?
Они идут молча, дядя шагает уверенно, твёрдой походкой. И снова Игорь ловит себя на мысли, что, если бы не видел он своими глазами желтизну кожи и белков глаз вблизи, не листал распухшую историю болезни с казённой безликостью медицинских терминов, не слышал вот уже несколько последних дней в прокуренной хрипотце голоса ту лютую, почти что звериную жажду жизни, любой, какой угодно ценой… Никогда бы не подумал, что этот ещё крепкий старик так крепко попал.
Новая мысль поддевает, словно грязным ногтем заусенец заскорузлый: а сам разве не попал? Уже и не соучастник «подержи-прикопай» - сам крови попробовавший, сам замаравшийся безвозвратно.
А дальше Игорь додумать не успевает. Лабиринт деревьев, такой бесконечный и беспросветный, как-то внезапно заканчивается, и они выходят на большую поляну. И, вроде бы, обычная поляна, покрытая порыжевшей осенней травой, да только прямо посреди неё высится берёза — белоствольная, без единой крапушки на коре. Листья её так же черным черны, и, кажется, ни один листок не опал, ни один ветром не сдунуло.
А у подножия березы сидит большой старый лис.
Игорь останавливается. Внутри как будто разрядилась просроченная батарейка. Обжигающе холодная судорога сводит грудь - и пересохшее за ночь горло.
Да, это лис — но размером он вровень волку. Его рыжая шерсть тронута сединой, а белая грудь словно бы вымазана в чём-то алом. Лис сидит совершенно спокойно, только смотрит в их сторону своей изувеченной мордой.
У лиса нет глаз. На их месте – две большие дыры. Пустые, мёртвые глазницы.
Игорь делает шаг вперёд, другой, третий… Обходит дядю, также неподвижно застывшего. Он даже руку вытягивает, и та трясётся, словно у паралитика какого, и из искажённых губ рвётся то ли крик, то ли стон. Но страха нет, он словно остался там, в чёрной ночи, страшной, кровавой… Остался вместе с чем-то незначительным, жалким даже, через что ему пришлось перешагнуть.
Лис просто огромен! Да и не лис то - Лисий царь перед ними! Значит, всё, что дядя говорил — правда? И жертвы эти не напрасны, и кровь невинную не зря пролили… и желание заветное, то самое, исступлённое, теперь не кажется невозможным, теперь Лисий царь его исполнит...
А потом позади раздается хлопок — в спину туго, остро ударяет страшной, грубой силой. Швыряет на землю, пронзает болью. Во рту становится горячо и горько, по подбородку бежит струйка крови.
- Ты уж не взыщи, Игорёк, — негромко говорит Гуров.
Жёлтые листья становятся красными. Игорь сплёвывает кровь - снова и снова, как в безумной замедленной съёмке. Дёргается судорожно, чтобы хотя бы на спину перевалиться, и понимает, что не чувствует ног, не чувствует вообще ничего ниже пояса. Зато чувствует правду — всем своим ошеломлённым, изувеченным нутром понимает — правду жестокую, беспощадную.
- Шесть девок поймать — шутка ли, — хмыкает Гуров. — Сам понимаешь, в мои-то годы… Итак вон, за счёт той, брюхатой, с пол дюжины и набрал. Но её ж щенка не вырезать — толку, как хмеля с мочи. Сразу б и подох, да и крови-то в нём…
Игорь хочет хоть слово сказать в ответ, закричать, на помощь позвать хочет — но из горла с кровью рвётся лишь какой-то сип. Дядя подходит к нему не торопясь, куда ж теперь торопиться, но этого Игорь не видит — видит только пальцы, скребущие холодную листву. Он хочет хотя бы отползти, но нет, дохлый номер, он ни хрена не чувствует ниже пояса — зато чувствует свой ошалелый страх, чувствует бессильную, обречённую злобу. И ещё — как отчаянно, до побелевших костяшек сжимают пальцы приклад дядиного ружья.
Холодно вокруг, и холодеют руки, и рукоять ножа не прибавляет тепла.
- Добивай, — Гуров смотрит спокойно, даже чуть весело. — Давай быстрей, нам ещё до электрички час ходу.
Зимний ветер так и норовит кольнуть лицо белой крупой снега, и Игорю — снова десять, и вокруг — снова угрюмая, неприветливая лесная чащоба. На притоптанный белый снег стремительно наползает тень ночи, а у ног дяди лежит, подрагивая, такой же белый заяц. Снег вокруг небольшого тельца — багровый, остро бьёт в ноздри запах пороха и крови, и в горле ворочается тяжёлый, муторный ком.
Игорю хочется заплакать — позорно, истошно — и бежать, опрометью бежать сломя голову. И плевать, что в чаще наверняка бродят какие-нибудь злые волки, или ещё кто похуже, только бы убежать прочь, только бы не видеть больше эти дёргающиеся кровавыми разводами лапы, только бы не слышать этот прерывающийся, жалобный писк.
- Ну, чего ждёшь? — Гуров хмыкает облаком морозного пара. — Он щас замёрзнет раньше, чем ты раскочегаришься.
Мама и папа отчего-то не очень любят дядю, а вот Игорю с ним интересно. Да и как может быть иначе — он ведь такой большой, такой сильный и смелый, и так много знает интересных историй про охоту! Несколько раз Игорь просит родителей отпустить его в лес вместе с дядей, но те всякий раз упорно отказывают. Дядя на все рассказы об этом лишь усмехается, а Игорь обещает, что в следующий раз непременно уговорит: ведь так хочется увидеть, как дядя лихо стреляет в злых волков или в медведя-шатуна! Он же охотник, самый настоящий, прямо как те, что из мультиков или книг с приключениями. А охотники ведь только в плохих зверей стреляют?
Бок зайца вздымается тяжело и вместе с тем часто. Игорь глядит, сжимая обеими руками выданный дядей нож — не так сжимают, когда хотят зарезать, совсем не так, но этого Игорь не знает, оттого и прижимает нож к груди в почти молитвенном жесте. Больше всего хочется, чтобы заяц сейчас, как в сказке, вскочил и унёсся в лес, невредимый. Но ещё сильнее проснуться хочется.
- Ты там уснул, что ли? — с насмешливой злостью окликают откуда-то сверху, чудится на миг — будто с неба темнеющего.
- Н-не.. не надо, дядь, — тихо, чуть слышно срывается шёпот со сведённых морозом губ. Игорю и страшно, и гадко, и душно, холодному вечеру вопреки. Заяц вздрагивает сильнее, косит ошалелым глазом, а в ушах, ни на миг не смолкая, жалостной надрывной мелодией звучит звериный плач. — Ему же... ему же больно!
Дядя пристально смотрит Игорю прямо в глаза, смотрит и улыбается. Он и раньше порой улыбался, хоть и совсем не часто, в основном, когда рассказывал те самые, такие заманчивые, охотничьи байки. Но сейчас его улыбка — холоднее зимнего ветра.
- Конечно, ему больно, — говорит он. — Это же охота, Игорёк. Зверям на охоте всегда больно. А, если жалеешь, кончай телиться, добей уже и пошли.
Гуров впервые называет Игоря так, и в голосе его нет ласки, нет доброты — лишь жёсткая насмешка. В заячьем же писке начинает слышаться хрип, задние лапы перестают месить окровавленный снег и лишь слабо подрагивают. А потом рядом с ними падает нож.
- Не могу, — Игорю кажется, или он тоже хрипит, словно умирающий зверь. — Не могу… Не надо…
Когда Гуров точно, одним коротким движением перерезает хрипящему зайцу глотку, Игорь не может отвернуться, не может даже зажмуриться, точно какая-то недобрая сила сковала его тело и веки. Несколько дней он потом не может есть, а стойкое отвращение к мясу будет с ним ещё очень долго. Гуров спокойно вытирает кровь о не запачканную шерсть на заячьем загривке и ногой, равнодушно, отпихивает тушку в сторону.
- Неудачная у нас охота вышла, — улыбаясь, разводит руками, но глаза его жестоки и нет в них сочувствия. — Видно, распугал холод зайчатину. Всё, давай, поворачивай к поезду.
Игорь сжимает кулаки, сильно-сильно сжимает, отчего-то так легче не дрожать. Холодный ветер всё же приносит облегчение — хотя бы не тошнит.
- Нутро у тебя слабенькое, Игорёк, — негромко говорит Гуров почти с какой-то даже жалостью, и это звучит, словно бы приговор, окончательный и никаким обжалованиям уже не подлежащий.
Путь до последней пригородной электрички они проходят молча. Непрошеные солёные капельки замерзают у Игоря на щеках, и стыдно с ними идти, но ещё стыднее тянуться стирать, шмыгать носом — ну, как дядя увидит? Кажется, что это не зайцу, а ему самому перерезали горло и оставили там, в стылой безлюдной глуши.
Лисий царь смотрит на него. Он по-прежнему недвижим, кажется вычурным изваянием. И только взгляд Игорь ощущает, чует всей своей оледеневшей кожей.
Лисьему царю нечем смотреть, не могут, не должны видеть изуродованные глазницы. Но после этой ночи все клятые законы природы рухнули, вообще все законы рухнули — кроме одного, извечного, безжалостного, неизменного.
Закон джунглей, чтоб его. Как там было?.. Человек человеку — волк?
У Гурова не улыбка на лице, не ухмылка — волчий оскал. За поясом торчит рукоять видавшего виды ТТ. Жёсткий пинок опрокидывает на спину, словно куль с мусором. Игорь давится кровью, силится сделать вдох. ружейный ствол ходит туда-сюда в дрожащей руке.
В руке дяди — нож. Тот самый. Игорь не может оторвать от него взгляд, не в силах отвернуться от собственной смерти. Пара скупых движений — и всё, никчёмный конец никчёмного бытия.
- Хорошим ты мальчиком всё-таки был, — скалится Гуров. — И не верил ведь поначалу, а всё равно пошёл. Даже жаль немного…
В голове становится до странности пусто. И ещё хочется засмеяться, захлебнуться смехом раньше, чем кровью из вспоротой глотки, харкнуть хитрому старому выродку в оскаленную харю кровавыми лохмотами. А тот присаживается на корточки подле — такой спокойный, такой откровенно довольный. Да и что ему теперь-то свою гнусную радость скрывать?
- Прости, что в спину стрельнул, - в хриплом голосе ни капли сожаления. — Но ты, всё же, мальчик большой, да, вон, с ружьём. Не хотел зря рисковать. Кстати, заберу-ка я его, а то хрен выдерешь потом…
Грубая короткопалая ладонь дяди ложится на ружейный ствол, и под внезапной тяжестью тот невольно начинает опускаться вниз, а Игорь только и может давиться кровью, и её так много, прямо как в том фильме, который смотрели они однажды с Ликой в ночном кинотеатре, фильма, где ещё нацистов хорошо так покрошили… «Ублюдки»?.. «Ушлёпки?..».. Сейчас и не вспомнишь.
Гуров, не спеша, поднимается, пальцы властно захватывают ружейный ствол, тянут на себя — и тогда вспоминается кое-что другое.
Всего одна фраза из того самого полузабытого фильма.
«Скажи адью своим нацистским яйцам»
Палец судорожно вжимается в спусковой крючок.
Дикий крик Гурова ударяет в уши, взрывая голову болью. Но это — ничего, совсем ничего. Старому ублюдку гораздо больнее.
Его кровь — на лице, на одежде, на руках. Не из горла, но какая теперь разница. Главное — доползти.
И Игорь ползёт, не чувствуя ног, не видя мира вокруг себя. Перед глазами у него лишь берёза, белая-белая, с чёрными листьями. Перед глазами у него — Лисий царь, огромный, смотрящий в саму его истерзанную душу. Перед глазами у него — Лика, и лицо её точно пластилин, неуловимо меняется с живого на мёртвое, с прекрасного — на искажённое смертью, с улыбки — на оскал…
За спиной, где-то в невообразимой дали, воет, срываясь на почти что бабий визг, Гуров. Но Игорь этого даже не слышит, он припадает к берёзе, содрогаясь всем своим существом, он тянет руки вверх, вопреки новой боли в простреленной спине, он гладит руками не кору – белоснежную, по-девичьи нежную кожу, оставляя на ней кровавые разводы. И исступлённо шепчет заветное «Верни, верни, верни...» — сил на что-то более связное уже просто не остаётся.
Потом он приваливается спиной к опачканному стволу, и сидит, глядя перед собой. В голове — до странности пусто, в теле же ещё теплится, содрогается жизнь, и взгляд удаётся сфокусировать на огромном лисе перед ним. Лис осматривает его, с ног до головы, легонько раздувает ноздри, принюхиваясь, и Игорь вдруг каким-то шестым, седьмым, чёрт знает, каким ещё, чутьём понимает, что Лисий царь чувствует не запах оружия или пота, или даже крови — он чует его страх. Его боль. Его отчаяние…
Только вблизи Игорь видит, как перекатываются под рыжим мехом могучие мышцы, как выглядывают из мощной пасти острые бритвы клыков. Лисий царь. Настоящий. Оживший дух из легенд. Здешний бог и здешний судья. Пустые глазницы гипнотизируют, в них страшно смотреть, но Игорь не может отвести взгляд. Остатки сил покинули его, изо рта снова бежит горькая струйка крови, но он уже не в силах даже сплюнуть её.
«Верни… Верни… Верни, раз уж ты есть, раз уж ты — взаправду...»
«Ты ведь сможешь... Сможешь... Сможешь…?»
Проходит вечность… Лисий царь отворачивается, неспешно направляется к Гурову, корчащемуся в кровавой листве. На пути спокойно перешагивает и через ружьё, забиравшее годами звериные жизни, и через нож, человеческие жизни забравший. После, прихватив Гурова зубами за ворот куртки, волочёт прочь, точь -в-точь, как какого-нибудь задранного зайца.
На миг Игорь видит безумие в выпученных водянистых глазах. Гуров ещё дёргается, ещё что-то скрежещет сорванным хрипом, ещё даже пытается вцепиться в мощный загривок зверя свободной рукой… Но Лисий царь этого даже не замечает. Игорь смотрит им вслед неотрывно, пока громадный зверь со своей добычей не скрывается за деревьями.
Одно желание точно сбылось. От рака Гуров теперь явно не умрёт.
Глаза закрываются под свинцовой тяжестью век. Дрожь утихает. Но, на самой грани небытия, щёку обжигает прикосновение тонких ледяных пальцев.
Лика. Она всё-таки здесь.
Игорь видит её сейчас совсем близко. Видит алебастровую белизну кожи. Видит навеки застывшую улыбку. Видит ярко-синие глаза, и глаза эти сияют, как будто опять лето, и они опять вместе, но теперь — уже навсегда.
Он осторожно протягивает к ней руки. Бережно поправляет белокурую голову на сломанной шее.
И улыбается окровавленным ртом.