Итак, вот оно, пробуждение. Не как нежный поцелуй девственницы в лунную ночь, а как удар кирзовым сапогом в рыло после недельного запоя – внезапный, зверский, выворачивающий наизнанку всю мою бренную сущность. Я, капитан Ганс Мюллер, закалённый в адской кузнице Восточного фронта, чьи уши привыкли к какофонии взрывов и симфонии свистящих пуль, даже я, сухарь и циник до мозга костей, ощутил, как по позвоночнику пронёсся эскадрон мурашек-камикадзе, подрывающих моё самообладание изнутри. Ибо вой этот, чтоб его черти драли, был… неровный. Не человечий, и не зверский, а хуй пойми что, словно два разнокалиберных глобуса с разных концов вселенной сошлись в любовном экстазе, выплёскивая в эфир эту блядскую арию боли и вселенского извращения.
Глаза сомкнуты, и там – чернее жопы у негра в угольной шахте. Тьма египетская, хоть святых выноси, даже этот дохлый лунный свет, кое-как пробивающийся сквозь густые, как похоронная процессия, тучи, и тот, сука, на хуй послан. Где я, собственно говоря, очутился? Что за хуйня? Последнее, что запечатлелось в памяти – эта проклятая Курская дуга, огненный шторм, в котором земля плавилась, как масло на сковородке, предсмертные вопли товарищей, превращающихся в живые факелы, их тела корчились, словно черви на раскалённой плите, а затем… провал, словно мир погрузился в ледяное небытие. Может, это и есть смерть? Смерть, такая тихая, такая безмятежная… хотя, нихуя подобного, с этим воем ни о какой безмятежности и речи быть не может. Смерть – это, скорее всего, долгий и мучительный процесс, похожий на роды у слонихи.
Попытка подняться с этого гребаного ложа, увы, не увенчалась успехом. Тело, словно бетоном залили, ни один член не слушается, зараза эдакая. Конечности будто отрезали, да и пришили заново кривыми руками, словно пьяный хирург развлекался. Дланями шарю – шершаво, холодно, словно в объятиях покойницы оказался, только у мертвецов, наверное, руки потеплее будут. Дерево? Блядь, да это же, сука, гроб! Неужели этот старый пёс Мюллер уже копыта откинул? Неужели я уже по ту сторону, в царстве мёртвых? Неужели все мои подвиги, вся моя жизнь, вся моя боль и страдания закончились в этой гребаной деревянной коробке? От сей мысли аж передёрнуло, словно червя на крючке. Я, конечно, не старая карга, чтобы в суеверия верить, хотя, кто знает, может быть, после смерти вся эта хуета с призраками и загробной жизнью и вправду существует, да и всякое может быть, хули с мертвяка взять. В такие моменты даже у самых отъявленных атеистов жопа сжимается до размеров грецкого ореха, да простится мне мой французский, хотя, какой, на хер, французский, когда вокруг такая хуйня творится. Начал яростно колотить по стенкам, но древесина сия, да будь она трижды проклята, словно срослась со мной, ни под каким видом не поддается. От злости воззвал к небесам во всю глотку, но, увы, тщетно. Голос застрял где-то в горле, словно заткнули старой, прогнившей пробкой. Лишь этот вой, проклятый вой, откуда-то издалека, словно похоронный марш по моим ускользающим надеждам. Время, как резина на старых подтяжках, растянулось. Минуты – в часы, часы – в вечность. Длани бессильно опустились, силы иссякли. Лежал, стало быть, и внимал сему кошмарному вою, словно дьявол лично мне колыбельную на ухо поёт, и ожидал. Ожидал, какую еще подлость эта жизнь паскудная подкинет. Жизнь, та ещё шлюха, то обласкает, то в грязь втопчет, и не поймёшь, что от неё ждать.
И вдруг – толчок! А затем и еще один! Ящик сей, чтоб его перекосоёбило, затрясся, как говно в проруби, словно гигантской волной его огрело. Почувствовал, что меня поднимают, переворачивают, тащат куда-то, как мешок с гнилой картошкой. Страх притупился, любопытство проснулось, да что это, на хуй, происходит? Что это они там, позвольте узнать, задумали? Похороны, быть может? Но чьи? И какого черта я, позвольте поинтересоваться, не помню, как испустил дух? Может, меня по ошибке похоронили, или это какая-то злая шутка? Ящик замер. Послышались шаги чьи-то, голоса приглушенные, словно кто-то шепчется за дверью, замышляя недоброе. Потом – скрип, от которого зубы сводит, словно лимон перезрелый жуёшь. Крышка поползла в сторону и свет яркий в глаза ударил, чуть зрение на хер не выжег. Когда зрение малость пришло в себя, увидел я над собой лики. Доселе незнакомые, сукин ты сын, лики. Испуганные, удивленные, словно привидение узрели. В мундирах, однако не германских. Британцы, быть может? Или эти, янки? Что, позвольте поинтересоваться, за чертовщина происходит? Может, я попал в плен? Или это какая-то галлюцинация, вызванная контузией?
– Он жив! – возопил некий молокосос, с ликом, усыпанным веснушками, словно по нему прошлись кистью с краской.
– Да чтоб меня! – проворчал другой, постарше возрастом, сержант, кажется, с морщинистым лицом и взглядом, полным недоверия. – Мы сей ящик в море изловили. Он уже неделю, как рыб кормить должен.
Рот желал раскрыть, нечто изречь, но горло, словно наждачной бумагой прошлись, лишь хрип какой-то выдавило. Указав на себя, просипел:
– Немец? – сержант аж подпрыгнул, словно его шилом в задницу огрели. – Да он же, блядь, фашист!
Несколько молодцев шагнули вперед, в очах их голод, словно у волков голодных, они готовы растерзать меня на части, как кусок мяса. Я осознал, что сейчас будет жарко. Желал было объяснить, что я лишь солдат, что на Восточном фронте сражался, что и сам не ведаю, как здесь оказался, что я не поддерживаю нацистские идеи, что я просто выполнял приказ. Однако кто внимать будет? В их очах я – супостат, нацистская сволочь, и конец мой близок, они не видят во мне человека, они видят во мне врага.
– Стой! – рявкнул капитан, муж дородный, седовласый, лик его, словно кирпич, взывает к справедливости, а голос полон властности и силы. – Никакой самодеятельности! Произвести дознание. Быть может, нечто полезное вытянем.
Препроводили меня, следовательно, в каюту, усадили на стул древесный, словно преступника на электрический стул. Капитан вопросы задает, однако я, да будь я неладен, в английском – как свинья в апельсинах, мало что понимаю. Пытаюсь донести, что я германский солдат, что под Курском сражался, что не ведаю, как на этом корыте оказался, но капитан лишь главой качает, он не верит ни единому слову.
– Курск? – переспросил он. – Так это ж было несколько месяцев назад. Ныне ноябрь сорок третьего года от Рождества Христова. Ты давно уже в сырой земле упокоиться должен.
Ноябрь месяц? Я ощутил, что рассудок мой покидает меня. Как сие возможно? Где я был все это время? Или это лишь сон, кошмар проклятый, из которого я никак не могу выбраться?
– Не постигаю, – прошептал я, чувствуя, как паника подступает, словно удавка на шее. – Я помню лишь… битву… взрывы…
– Что ведаешь о ящике? – Капитан не отступал, словно бульдог, вцепившийся в кость. – Где его обрели?
Ящик… тут уж хоть убей, ничего не помню, кроме тьмы и этого жуткого воя, словно мой мозг стёрли.
– Ничего не знаю, – изрёк я. – Совершенно ничего.
Капитан лишь вздохнул, словно выпустил весь воздух из лёгких.
– Быть посему, – изрёк он. – Оставьте его в покое. Дайте придти в себя. А потом разберемся.
Заперли меня в пустой каюте, и остался я в гордом одиночестве, словно прокажённый в лепрозории. Восседая на койке, вперив взор в стену, пытался я сие событие переварить, словно кусок старого, жёсткого мяса. Что есть сие корыто? Куда оно плывет? И каким ветром меня, живого, после Курской мясорубки, занесло сюда? Я чувствовал себя, словно из одного мира извлекли и в другой бросили, будто меня вытащили из уютной берлоги и выкинули в ледяную пустыню. Однако наиболее ужасающий момент – этот вой, проклятый вой, который не утихает в голове моей, словно сам дьявол мне колыбельную исполняет, шепчет мне на ухо всякие мерзости, сводя меня с ума.
Потянулись дни, однообразные, словно солдаты на параде, марширующие под барабанный бой. Качка, скрип всякого хлама, да взгляды волчьи исподтишка, словно я зверь, выпущенный из клетки. Держат меня, как пса цепного, кормят объедками да стараются не попадаться мне на глаза. Пытался я, разумеется, с кем-либо изъясниться, растолковать, что я не нацист, а простой солдат, выполнявший приказ, что я не виноват в том, что родился в Германии, что я просто хочу вернуться домой. Однако кому сие интересно? Видят во мне супостата, чудовище, из ящика смерти вылезшее, мои слова – лишь пустой звук. Лишь капитан хоть как-то мной интересовался. Несколько раз навещал меня в каюте, вопросы задавал про Курск, про службу, про семью. Я, да будь я неладен, отвечал откровенно, надеясь, что капитан мне поверит, что он увидит во мне человека, а не монстра. Однако в очах его я видел лишь сомнение и недоверие, словно капитан пытается разгадать сложную головоломку.
Однажды вечером, когда корабль очутился в самом сердце шторма, капитан заявился ко мне в каюту с бутылью виски, словно к старому приятелю. Пьяный, как сапожник, да к тому же взвинченный, словно ему черти в задницу залезли.
– Не постигаю, – изрёк он, протягивая мне стакан. – Не постигаю, что с кораблем этим происходит.
– В каком смысле? – спросил я, с опаской беря стакан, словно капитан предлагает мне яд.
– Чертовщина какая-то, – отвечал капитан, залпом осушая стакан виски. – То, что уму непостижимо. Сперва сей ящик с тобой. Потом… иная всякая хрень. То припасы исчезают, то инструменты. Кто-то звуки странные слышал. А сегодня… сегодня я лицезрел… такое, что в голову не лезет, хоть тресни.
– Что лицезрел? – спросил я, ощущая, как становится не по себе.
Капитан замолчал, словно раздумывая, говорить или нет. Потом изрёк едва слышным шепотом:
Я чуть не захлебнулся виски.
– Себя видел, – повторил капитан. – По коридору шёл. Но это был не я. Некое… иное существо. Злое. Жестокое. Я ему в очи взглянул, и увидел там… смерть.
Волосы дыбом встали, словно их кто-то наэлектризовал. Вспомнился этот вой, что мучает меня с того самого мига, как я в ящике этом очнулся. Я осознал, что на корабле этом происходит что-то жуткое, нечто, что за гранью всякого понимания.
– Мне думается, – промолвил я. – Мне думается, что мы попали в… ловушку.
Капитан аж подпрыгнул, словно ужаленный осой.
– Не ведаю, – отвечал я. – Однако ощущаю это. С тех пор, как в ящике этом проснулся, чувствую, что ходим по кругу. Что повторяем один и тот же день, вновь и вновь.
Капитан нахмурился, словно его заставили решать сложную математическую задачу.
– Ты бредишь, – промолвил он. – Лишь пьян.
– Нет! – возразил я. – Истину глаголю. Ты сам поразмысли. Разве тебя не удивляет, что мы до сих пор не прибыли, куда следовало? Разве тебя не тревожат эти пропажи, эти звуки, это ощущение… дежавю?
Капитан молчит, переваривает сие, словно жуёт кусок резины. В очах его – тревога, будто он осознал, что попал в неприятную ситуацию.
– Быть может, ты и прав, – изрёк наконец. – Возможно…
И тут – бабах! Взрыв столь мощный, что корабль затрясся, как лист осиновый под порывом ветра. Мгновенно всё вокруг погрузилось во мрак, словно кто-то выключил свет во всей вселенной.
– Что сие было? – возопил капитан, с трудом удерживаясь на ногах.
– Торпеда! – раздался чей-то вопль за дверью. – Нас атакуют!
Капитан ринулся к двери, выкрикивая приказы. Я остался в одиночестве, страх терзал меня изнутри. Знал я, знал ведь, что сие не случайность, что это не просто торпеда, что это что-то большее, что-то зловещее. Знал, что сие – часть ловушки. Кто-то, или нечто, на корабле этом играет с нами, словно кошка с мышью, наслаждаясь нашим страхом и отчаянием.
Я выбежал из каюты и узрел полный хаос. Моряки бегали, кричали, тщетно пытаясь потушить пожар, как муравьи, пытающиеся остановить наводнение. Корабль кренился, вода заливала палубу, словно он тонул в гигантской ванне. Я узрел капитана, отдающего приказы, с лицом, белым, как мел, будто он увидел смерть.
– Мюллер! – выкрикнул он, узрев меня. – Помогай! Спускайте шлюпки!
Я бросился помогать, забыв про свой страх. Вместе нам удалось спустить шлюпки на воду, в которые мы начали сажать моряков. Однако шлюпок было крайне мало, а паника достигла апогея. Люди дрались за место, толкались, кричали, плакали, сходили с ума.
Немного погодя раздался очередной взрыв. Корабль подпрыгнул и начал стремительно погружаться в воду, словно гигантский кит, уходящий на дно океана. Я почувствовал, как земля ускользает из-под моих ног, будто я падаю в пропасть. Я ухватился за поручень и узрел, как капитан смотрит на меня с отчаянием в очах, словно прощается с жизнью.
– Спасайся! – выкрикнул капитан. – Спасайся, если сможешь!
И исчез в волнах, словно его никогда и не было. Я остался на тонущем корабле в окружении хаоса и криков. Я знал, что это конец. Когда я уже мысленно успел попрощаться с жизнью, внезапно ощутил, что кто-то тянет меня под воду, мои лёгкие наполнялись солёной водой, затем я потерял сознание.
Я очнулся на берегу, словно меня выплюнуло из утробы океана. Вокруг не было ни души, лишь песок, камни и море, да чтоб ему, эта чёртова вода, словно она насмехается надо мной. Я поднялся и огляделся. Берег был незнакомым и пустынным, как будто я попал на необитаемый остров. Не было ни кораблей, ни людей, ни признаков цивилизации. Я был один, точно Робинзон Крузо, выброшенный на берег судьбой.
Я пошёл вдоль берега в надежде найти помощь, в надежде, что где-то есть люди, что где-то есть надежда. Я шёл долго, устал и проголодался, словно брёл по пустыне.
Я подошел к краю скалы и посмотрел на море. Море было спокойным и безмятежным, словно оно было равнодушно к моим страданиям. Оно манило меня к себе, обещая избавление, будто шептало мне на ухо: «Прыгай, и всё закончится». Я закрыл очи и шагнул в пропасть, повинуясь судьбе.
Я ощутил, как лечу вниз, ветер свистит в ушах, насмехаясь надо мной. Я ждал, когда обрушусь на воду, ждал смерти, словно ждал освобождения.
Но мне снова не дали умереть, будто я был бессмертен. Я снова проснулся в ящике, словно меня выплюнуло из ада. Вокруг была тьма и тишина, и снова ощущение, что я был похоронен заживо. Я услышал этот проклятый вой, который терзал меня с самого начала, словно меня преследует проклятье. Я понял, что снова попал в ловушку, снова переживаю одни и те же события, снова и снова, словно застрял во временной петле.
Я заорал от отчаяния, но мой крик был подобен пердежу в космосе, он был никому не нужен. Я был обречён вечно повторять этот кошмар, вечно искать выход и вечно проигрывать, словно я был наказан за свои грехи. Я был обречён на вечность в этой петле времени.
А вой этот становился всё громче и громче, словно сам дьявол вертел меня на хую, будто он наслаждается моими страданиями. Ирония заключалась в том, что даже здесь, в этом аду, я, солдат, познал истинный смысл вечности, вечности мучений и отчаяния. И чёрный юмор в том, что даже смерть оказалась бессильной, превратившись в очередную петлю в этой бесконечной спирали пиздеца, словно я был обречён на вечное страдание.