Сообщество - Мир кошмаров и приключений

Мир кошмаров и приключений

292 поста 1 172 подписчика

Популярные теги в сообществе:

4

Морфей

Ожог на ладони пульсировал в унисон с мерцанием неона за окном, отдавая в запястье тупой, навязчивой болью. Рэй сидел в своем кабинете на сотом этаже башни Департамента, ворочая в пальцах осколок кристалла. Он снова и снова прокручивал в голове ту встречу в порту. Не просто её позу или слова — он пытался воссоздать запах солёного ветра, смешанный с гарью, точный угол наклона её головы в последний миг перед исчезновением.

«Не я. Он.»

Он. Слово-призрак. Заказчик? Сообщник? Мистификация? Мысль билась о стенки сознания, как мотылёк о стекло, — назойливо и безрезультатно.

Он откинулся на спинку кресла, и сухая боль пронзила спину. Платиновые волосы, обычно идеальная маска, сейчас казались ему выцветшим париком. Запах ночных фиалок, призрачный и неуловимый, въелся не только в одежду — он был в его легких, на языке, отравляя каждый вздох. Рэй провёл руками по лицу, чувствуя, как набрякшие веки налиты свинцом. Сорок часов без сна. Тело уплывало, становилось чужой, непослушной ношей, но внутри горела холодная, ясная точка — тот самый отточенный клинок внимания, что не позволял ему рухнуть в пустоту.

Дверь открылась без стука. На пороге — Кейт.

Она сменила амуницию: чёрные кожаные брюки, тёмно-бордовый свитер, но та же медь в волосах и те же зелёные глаза, что сканировали его с бесстрастной точностью сенсора. В руке дымился бумажный стаканчик.

— Выглядишь так, будто тебя переехал грузовик с иллюзиями, детектив, — её голос, низкий и с лёгкой хрипотцой, заполнил тишину. — Кофе? Чёрный, без всего. Прямо как твои перспективы, если продолжишь в том же духе.

Рэй не пошевелился. Его правая рука, лежавшая на колене, медленно, почти незаметно, соскользнула вниз, и пальцы нашли знакомую насечку на рукояти трости у стола.

— Гильдия Теней решила разгрузить совесть оптом? — спросил он, не меняя интонации. — Или у тебя внезапно открылся рвотный рефлекс на грязь, в которой ты плаваешь?

Уголки её губ дрогнули, создав не улыбку, а лишь намёк на неё.

— Совесть — это балласт. А я предпочитаю оставаться на плаву. — Она сделала шаг вперёд и поставила стаканчик на стол. Бумага шипяще шуршала о полировку. — Тот, кого ты ищешь... он свихнулся. Нарушает контракты. Оставляет следы. Для Гильдии это как плевать в святой источник.

Рэй наблюдал. Не просто слушал, а впитывал. Напряжение в её скулах, чуть учащённое дыхание, едва уловимое дрожание ресниц, когда она лгала, приукрашивала или опускала детали. Она говорила правду. Ту, что была выгодна ей в эту секунду.

— И ты, значит, возжелала помочь Фемиде? — в его голосе запрыгали стальные занозы насмешки.

— Я возжелала помочь своей шкуре, — парировала она, её взгляд упал на кристалл, и зрачки на мгновение сузились. — Он теперь охотится на бывших. На тех, кто, как я, попытался выпрыгнуть из карусели. Сейчас его мишень — я. Твоя — он. Наши векторы... сошлись.

Она обвела кабинет взглядом, медленным, оценивающим. Взгляд скользнул по стерильным стенам, минималистичной мебели, по полному отсутствию личных меток.

— Уютно. Если ты, конечно, фанат атмосферы клубов анонимных аскетов.

— У меня нет времени на интерьерные изыски, — отрезал Рэй, и его пальцы сжали рукоять трости чуть сильнее. — И на вербальные. Если есть информация — выкладывай. Нет — не загораживай выход.

Кейт улыбнулась. Это был не оскал, а обнажённый клык, прикрытый тонкой кожей учтивости.

— Всякая информация имеет цену, детектив. Даже та, что... взаимовыгодна.

— Условия? — спросил он, уже предвидя развязку.

— Иммунитет. Полное и официальное прощение за все прошлые... разногласия во взглядах. И защита. Твоя личная. Круглосуточная.

Рэй медленно поднялся. Кости похрустывали, мышцы ныли. Его тень, отброшенная светом лампы, накрыла её, поглотила в себе. Он был больше, тяжелее, но она не отпрянула, лишь чуть откинула голову, чтобы встретить его взгляд.

— Ты входишь в мой кабинет, — его голос прозвучал не громко, но с давлением водолазного колокола, — и пытаешься торговаться? Ты — ходячее вещественное доказательство по трём делам об убийстве.

— Я — твой единственный билет на эту охоту, — не моргнув, парировала она. — Без меня ты утонешь в бумагах, пока он не выжжет дотла пол-Аэтриума. Выбор за тобой. Гордыня или результат?

Они замерли по разные стороны стола. Не лёд и пламя, а два клинка, упирающихся друг в друга остриём.

Внезапно Рэй протянул руку, взял стаканчик. Пластиковый край обжёг пальцы. Он сделал медленный глоток. Обжигающая горечь опалила нёбо и язык, прочищая сознание, как удар тока.

— Говори, — приказал он, ставя стаканчик с глухим стуком. — Всё, что знаешь. И запомни: если твои слова пахнут ложью, никакой иммунитет тебя не спасёт. От меня.

В её глазах, в самой их глубине, что-то дрогнуло — не уважение, может, признание равной опасности.

— Его зовут Морфей, — начала она, и её голос стал сухим и деловым, будто она зачитывала отчёт. — Он был нашим лучшим художником в жанре тихого ухода. Но в нём что-то щёлкнуло. Он заговорил о «чистке», о том, что Гильдия «заболела». Уверен, что должен стереть с карты всех, кто, по его мнению, опорочил идеал.

— Идеал наёмного убийцы? — Рэй с силой поставил стаканчик, и кофе расплескался через край.

— Для нас это не убийство, — её голос стал ледяным. — Это высшая форма хирургии. А он скатился до уровня мясника. Работает топором.

— Где он сейчас?

— Не знаю. Но я знаю, где он будет. — Она вынула из кармана смятый клочок бумаги, положила его перед ним, будто делая ставку в покере. — Сегодня ночью. В старом индустриальном квартале. Он назначил встречу... следующей жертве.

Рэй взглянул на бумагу, затем снова на неё, пытаясь найти подвох в каждом порыве кожи.

— Почему не идешь сама?

— Потому что, — она посмотрела на него прямо, и в её зелёных глазах, на секунду, мелькнула не расчетливая тень, а первобытный, животный страх, — я хочу жить. А выйти против Морфея один на один — это не дуэль. Это самоубийство. Даже для меня.

Он изучал её лицо — россыпь веснушек, упрямый изгиб бровей, лёгкую дрожь в руке, которую она тут же убрала за спину. Она боялась. И этот страх был единственной валютой, которой он мог пока верить.

— Хорошо, — Рэй резко развернулся, накидывая пальто. Ткань тяжело легла на уставшие плечи. — Едем. Но запомни: одно неверное движение — всего одно — и твоё следующее пристанище будет камерой с каменным полом и решёткой вместо двери.

— О, детектив, — она снова улыбнулась, и теперь в её улыбке плескалась опасная, почти весёлая игра, — я как раз специалист по неверным движениям.

Он распахнул дверь, пропуская её вперёд. Два хищника, связанные временным договором, шагнули навстречу ночи. Охота началась. И Рэй отчётливо понимал, что в этой игре роли добычи и охотника могут меняться быстрее, чем мигают неоновые вывески.

Показать полностью
1

Конь. Сюрреалистическая притча

Конь. Сюрреалистическая притча

1. Шла женщина по пустыне и видит: стоит конь. "Почему конь, - подумала женщина. - когда это пень?" Смотрит, а это, действительно, пень, а не конь. И идёт она не по пустыне, а по лесу. Лес как лес, только деревьев нет. Удивилась женщина ещё больше: "Как это: лес, а деревьев нет? Не пойду туда..." Повернула она назад и попала в зыбучие пески. Так и погибла.

2. Шёл мужик по лесу и видит: стоит пень, а на пне конь. Сидит, нога на ногу, и курит. "Слушай, конь, - говорит мужик. - дай закурить!" "На! - отвечает конь и протягивает пачку. - Кури на здоровье." Мужик потянулся за пачкой, смотрит, а коня-то и нет. А сам он в пустыне, по шею в зыбучем песке. Пошарил руками, а там женщина мёртвая. "Во, мля, повезло!.." - подумал мужик. Так и погиб, не покурив.

1. 11. 2009

© Крони Торопов

Показать полностью 1
3

С Днём вампиров!))

С Днём вампиров!))

8 ноября – День вампиров: истоки мифа и культурные связи.



Если на календаре 8 ноября, поклонники готики могут поздравить друг друга с Международным Днём вампира. Почему именно эта дата? Оказывается, она связана сразу с двумя ключевыми фигурами вампирской легенды. Во-первых, по некоторым источникам, 8 ноября 1431 года родился валашский князь Влад III Цепеш, больше известный как Влад Дракула – кровавый правитель, ставший прототипом самого знаменитого вампира в истории Во-вторых, ровно через несколько столетий, 8 ноября 1847 года, появился на свет ирландский писатель Брэм Стокер, автор культового готического романа «Дракула» Таким образом, одна и та же дата подарила миру как реального «Дракулу» (исторического князя), так и человека, который превратил это имя в символ вампирского жанра.


Историческая основа: от Влада Дракулы до Брэма Стокера

Личность Влада III Цепеша окутана мрачными легендами: его прозвище «Дракула» (на старорумынском – «сын дракона», а по созвучию и «дьявол») благодаря роману Стокера вошло в мировую культуру как имя архетипического вампира – графа Дракулы Сам Влад прославился жестокостью и получил посмертную репутацию вампира, хотя в реальности, конечно, не пил кровь – это уже заслуга литературной фантазии. Зато Брэм Стокер, родившийся в тот же день столетия спустя, наделил вампиров поистине бессмертной жизнью на страницах книг и экране. Его роман «Дракула» (1897) оказал колоссальное влияние на весь дальнейший жанр и фактически подарил вампирам бессмертие в искусстве и в мыслях смертных. Образ аристократичного графа-вампира, созданный Стокером, навсегда закрепил за вампирами место в массовой культуре.

Интересно, что сам граф Дракула в книге – вымышленный персонаж без конкретной даты «рождения» в тексте. Однако фанаты нередко ассоциируют его день рождения именно с исторической датой рождения Влада III Дракулы в 1431 году. Таким образом, 8 ноября неофициально воспринимается как своеобразный «день рождения» легендарного вампира – пусть и через призму реальной истории. Добавив сюда день рождения Стокера, получаем двойную дату, безусловно значимую для вампирской темы. Неудивительно, что 8 ноября стал культовой датой для всех интересующихся вампирами и поводом отметить вклад этих двух людей в формирование мифа.

Вампиры в массовой культуре: фильмы, книги и фестивали

Вампирская мифология давно перестала быть лишь старинным фольклором – она эволюционировала в богатый пласт поп-культуры. За более чем век, прошедший после выхода «Дракулы», мир увидел бесчисленное множество вариаций вампирских образов. В каждом поколении – свой вампир: от жуткого Носферату (немой фильм 1922 года) до харизматичного графа в исполнении Бэлы Лугоши (классический фильм Universal, 1931). В середине XX века студия Hammer подарила миру своих «накрахмаленных» вампиров – с резиновыми клыками и горящими красным глазами, что стало новой эстетической меткой жанра Позднее, в эпоху хиппи и до гламурных 1980-х, кровопийцы «вышли в люди» – вампиры начали появляться на вечеринках, рок-концертах и даже в подростковых романах Массовая культура примерила на вампиров сотни обликов: от готически романтичного героя («Интервью с вампиром», 1994, с Брэдом Питтом и Томом Крузом) до современного меланхоличного аутсайдера («Выживут только любовники» Джима Джармуша, 2013). Вампиры стали героями комедий (пародия «Реальные упыри», 2014), любовных саг (серия «Сумерки», 2008–2012) и популярных сериалов («Дневники вампира», «Настоящая кровь» и др.). Благодаря этому сегодня трудно найти человека, не «укушенного» образом вампира – настолько прочно он вошёл в нашу культуру.


Помимо кино и литературы, тема вампиров вдохновляет на самые разные культурные инициативы. Ежегодно проводятся фестивали, выставки и тематические вечеринки. Например, на родине Брэма Стокера в Ирландии уже традицией стал Bram Stoker Festival – многодневный праздник готического искусства, приуроченный к Хэллоуину и наследию автора «Дракулы» В Румынии, на земле Влада Цепеша, устраиваются экскурсии и шоу в замке Бран (часто именуемом «замком Дракулы»), собирающие любителей острых ощущений. Фанаты вампиров также объединились в сообщества и организации по всему миру – от Британского общества Дракулы до множества онлайн-фандомов, устраивающих киновечера и косплей-вечеринки. Словом, вампиризм как культурный феномен давно вышел за рамки книжных страниц, живя собственной «ночной жизнью» в обществе.

8 ноября как День вампиров: традиция и статус

Идея отмечать 8 ноября как День вампиров живёт в основном в фанатской и медийной среде. Официального статуса – например, государственного или признания ООН – этот праздник не имеет. Скорее, это неформальная инициатива поклонников, поддержанная массовой культурой. Тем не менее, дата широко разошлась: её упоминают в СМИ и интернете как International Vampire Day – Международный день вампира. Во многих календарях забавных праздников 8 ноября стоит в одном ряду с другими тематическими днями года. Например, сайты-aggregаторы отмечают, что каждый год 8 ноября люди празднуют Vampire Day – день, когда можно в шутку почувствовать себя причастным к миру вампиров. В социальных сетях появляются поздравления с хештегами #InternationalVampireDay и #VampireDay, фанаты выкладывают арты и фото в образе вампиров, цитируют Дракулу и обмениваются шутками про чеснок.

Интересно, что 8 ноября – не единственный праздник, связанный с вампирской тематикой. Есть, к примеру, Всемирный день Дракулы (World Dracula Day), который отмечается 26 мая – в честь первой публикации романа Стокера в 1897 году. В 2022 году этот день отпраздновали с размахом в английском городе Уитби, где по книге Дракула ступил на землю Англии: там собралось свыше 1300 участников в вампирских костюмах, установивших новый рекорд Гиннеса. Существуют и шуточные «технические» праздники вроде Дня осведомлённости о вампирах (Vampire Awareness Day, 30 октября), призванного напомнить не о нечисти, а о «энергетических вампирах» – приборах, потребляющих ток в режиме ожидания. Все эти инициативы, пусть и юмористические, показывают: образ вампира настолько полюбился людям, что ему мало одного лишь Хэллоуина – собственные даты в календаре тоже нашлись.

Что же касается 8 ноября – Дня вампиров, то он признан на уровне фанатского сообщества и популярной культуры, хотя и не является официальным выходным. Тем не менее, некоторые учреждения и бренды охотно подхватывают эту тему. Например, телеканалы устраивают 8 ноября специальные показы фильмов о вампирах. Так, канал TV1000 однажды объявил марафон всей «антологии кинематографического вампиризма» именно в Международный день вампира. В анонсе этого мероприятия пояснялось, почему выбрана дата: и Влад Дракула, и Брэм Стокер родились 8 ноября, а потому весь день был отдан мистике – от подростковых вампирских саг до классических фильмов ужасов Подобные акции подтверждают: хоть праздник и неофициальный, народное и медийное признание у 8 ноября в роли Дня вампиров существует. Для всех любителей жанра это отличный повод погрузиться в мрачную романтику – перечитать любимый роман, пересмотреть кино про кровопийц или даже нарядиться вампиром для вечеринки.

Заключение: наследие, объединяющее поколения

Таким образом, 8 ноября как День вампиров опирается на богатую историческую и культурную основу. В этот день переплелись реальная история (рождение прототипа Дракулы) и литературное наследие (день рождения создателя вампирского жанра). Вампирская мифология, прошагавшая путь от средневековых суеверий до голливудских блокбастеров, получила свою дату в календаре благодаря удачному совпадению исторических дат и творческому воображению поклонников. И пусть этот праздник во многом шуточный, он подчеркивает нескончаемый интерес человечества к теме жизни и смерти, добра и зла, воплощённой в образе вампира.

В завершение хочется пожелать всем, кто чувствует в душе каплю вампирской романтики: с Днём вампира! Пусть эта тёмная ноябрьская дата подарит вам капельку таинственной радости – и, конечно, долгой интересной «жизни», почти как у бессмертных обитателей ночи. 

С праздником и сладких вампирских снов!

Показать полностью 1
3

Страшная история с улыбкой, встреча с ним…

Страшная история с улыбкой, встреча с ним…

Сумерки опускаются

Сумерки скользнули по окнам высотки, охватили город, скрыв в тенях и маленькие дома, и огромные многоэтажки. Город затаился, лампы мерцали призрачно, как уставшие звёзды. На тринадцатом этаже страницы книг захлопываются, кто-то вздрогнул и… погрузился в странный сон, сон, похожий на западню. Ночь вытянула свою холодную перчатку, заставила всё забыть, увела за пределы привычного мира. Душа сорвалась в пустоту, а тело осталось недвижимо в объятиях розовой комнаты.

Ночь берет в свои руки

Ты лежишь в своей кровати, когда вдруг понимаешь: не можешь пошевелить ни рукой, ни ногой. Сначала приходит паника — холодная волна прокатывается внутри, будто привычное тепло и спокойствие вытеснены чуждым страхом. Лёгкие обжигает жар тревоги. Кровать кажется дышащей — простыни становятся тяжёлыми, матрас тянет вниз, воздух густеет, и вдохнуть до конца невозможно.

Всё вокруг стирается — остаётся лишь слабая тень ночника и гул сердца, разрастающийся в тишине. Его удары стучат в висках, будто в голове барабан. Ты пытаешься вскрикнуть, но даже звук не вырывается наружу, он застревает внутри, не прорываясь сквозь губы, сквозь эту вязкую тишину.

Падение

Всё вокруг стирается. Ты проваливаешься глубже — в темноту, где даже мысли замерзают. Тело становится тяжёлым и чужим, но душа, словно облако, продолжает лететь, неведомо куда.

Тебя словно уносит в глубину кровати — глубже, дальше, холоднее. Уже не падаешь, а летишь, скользя по бесконечному, тёмному туннелю, и от ужаса замерзают даже мысли. Всё тело налито тяжестью, и только душа — будто облако — продолжает падать.

Ты чувствуешь: летишь прямо в ад, потому что впервые сталкиваешься с абсолютным бессилием — понимаешь всё, а сделать не можешь ничего. Паника охлёстывает тебя, внутри вопит отчаяние, боль сдавливает виски. Но вдруг, среди этого безмолвного падения, тебя ловит ощущение — не руки, а присутствие, чужое и древнее.

Встреча с тенью

Вдруг падение прерывается. Перед тобой появляется нечто: без лица, без формы, лишь намёк на присутствие, едва уловимое и холодное, не пугающее, а тревожно-затаённое, от взгляда которого по коже бегут мурашки. Ты не уверен, спасли тебя или поймали. За ним тянется запах жжёного воска, воздух становится плотным. Оно смотрит на тебя холодно, как лунная тень, его прикосновение неожиданно мягкое.

Ты дышишь чаще, пытаясь понять, где страх, а где уже облегчение. Оно не причиняет вреда — наоборот, ведёт тебя по полу, мерцающему алым светом. Вместо ужаса в сердце рождается осторожное доверие.

Там, за гранью

Тебя ведут сквозь туман. Вокруг мерцают тусклые огоньки; воздух наполнен тревожной неизвестностью. Ты идёшь за существом, не зная, тревожиться или доверять.

Существо приводит тебя в огромный зал с окнами до потолка, за которыми горит город иной ночи. Там нет пламени и мучений — только огни улиц, незнакомая жизнь за стеклом. Колени всё ещё дрожат, в груди звучит эхо ужаса, но рядом с ним появляется странная тишина. Существо не отпускает твою душу — и впервые в этой ночи ты чувствуешь не отчаяние, а любопытство и облегчение. Может, впервые ты не один в темноте.

Проснись — и не забудь

Вдруг — тишина. Ты возвращаешься в своё тело, открываешь глаза. Ночь ушла, но тяжёлое чувство ещё держит тебя в своей власти. Мир кажется прежним, но за тонкой гранью сна по-прежнему мерцает пугающий, туманный мир.

Если когда-нибудь ночью к тебе придёт необычная тень, не пытайся закричать. Это знак: ночи тоже умеют смотреть за грань — и теперь ты видел их настоящий лик.

Показать полностью 1
3

Счастливого Конца Хэллоуина

Несмотря на еженедельные концы света, друзья решили отпраздновать свой первый Хэллоуин. Софи оделась в "Коралину", Оливер в "Пленённого Мертвеца" из видео игры, а Аманда в милую ведьмочку в махровых тапочках. Всё шло идеально в преддверии мрачного праздника, но они не учли одну маленькую зловещую деталь...

Встречайте новую историю из нашего с братом мира "Счастливых Концов Света". Вас ждут огромные пауки, манящая тыквы, злобные призраки и зачарованные амулеты.

Показать полностью
8

МОРОК НАД КИЕВОМ

Глава 5

В ту ночь туман пришел не с реки.

Обычный туман был явлением знакомым и почти ласковым. Он рождался над широкой, сонной гладью Днепра, поднимался белыми, чистыми, влажными клочьями, цеплялся за прибрежные ивы, как невеста за жениха, и медленно, лениво переваливал через причалы на Подол. Этот был иным. Этот был неправильным.

Он не пришел, он просочился. Словно под городом лопнул какой-то древний нарыв, и теперь его гнойное содержимое выползало на поверхность. Он сочился из глубоких, темных яров, что изрезали киевские холмы, как ножевые раны. Он поднимался густым, маслянистым дымом из черного зияющего рта котлована на стройке. Он просачивался из гнилых щелей в подвалах и погребах, вытесняя затхлый воздух и неся свой собственный смрад.

Он был не белым и чистым. Его цвет был цветом застарелой, грязной паутины, серо-желтым, больничным. И он был неестественно, мертвенно холодным. Неприятный, липкий холод, от которого не спасала ни толстая овчинная тужурка, ни даже раскаленная печь. Этот холод проникал внутрь, оседал на легких, заставляя кровь течь медленнее.

Люди, спешившие по своим делам, чувствовали его нутром. Они ежились, втягивали головы в плечи и ускоряли шаг, непроизвольно оглядываясь. Все обычные вечерние звуки города — звонкий лай собак, скрип несмазанных тележных колес, пьяный хохот из-за забора, женский смех — не просто стихли. Они утонули в этой вязкой мгле, будто их поглотила вата. Тишина, которая опустилась на город, была гнетущей, абсолютной, как в запертом склепе. Даже самые отчаянные пьянчуги, обычно готовые за бутыль браги перерезать глотку, в этот вечер предпочли сбиться в кучу в тепле корчмы, а не брести по улицам, где в двух шагах уже не было видно ни зги, и где казалось, что сам воздух смотрит на тебя.

Остромир на стройке сидел у своего маленького, жалкого костерка. Огонь был его единственным другом в этой пустыне тишины и мрака. Но даже он его предавал. Пламя горело неохотно, языки были короткими, чахлыми и имели нездоровый, синеватый оттенок. Казалось, туман давит на него сверху, высасывая жизнь и тепло. Старик то и дело подбрасывал в огонь сухие щепки, и они загорались с шипением, будто были сырыми. Он беспокойно озирался, но его взгляд упирался в плотную серую стену. Мгла сгустилась до состояния прокисшего молока. Она скрыла от него и недостроенный терем, и очертания леса, и далекие, редкие огни города. Он был абсолютно один в этом беззвучном, холодном мире. Словно его вырезали из реальности и поместили в отдельный, маленький ад.

Внезапно он услышал шорох. Сухой, царапающий звук. Совсем рядом, за спиной.

Старик вскочил с бревна с проворством, которого сам от себя не ожидал. Его рука мертвой хваткой вцепилась в гладкую, отполированную тысячами прикосновений рукоять топора.

— Кто здесь?! — хрипло крикнул он. Голос прозвучал глухо, слабо. Туман сожрал его, не дав отразиться эхом.

Ответа не было. Лишь тишина, которая после его крика стала еще более плотной, давящей. Остромир всматривался в серую пелену, пока его старые глаза не заслезились от напряжения. Ничего. Ни тени, ни движения. «Показалось, — проскрипел его мозг. — Старые уши играют с тобой злые шутки, дед. Или лиса пробежала». Он тяжело опустился обратно на бревно, но расслабиться уже не мог. Сердце, до этого мерно стучавшее в груди, теперь колотилось где-то в горле, как пойманная птица.

И тут он услышал снова. Это был уже не шорох. Это был шепот. Ледяной, пробирающий до самого позвоночника. Прямо у него за спиной, так близко, что он почувствовал на затылке холодное дыхание.

Шепот был тихим, как шелест сухих осенних листьев, но каждое слово было кристально ясным. Голос назвал по имени его жену, Марфу, умершую прошлой зимой от легочной хвори у него на руках.

— Марфа... — прошелестел голос.

Остромир обернулся так резко, что чуть не свалился с бревна. Вены на его шее вздулись, глаза вылезли из орбит. Никого. Пустота. Серый, клубящийся туман. Костер почти погас. Оставшиеся угли едва тлели, бросая слабый, кровавый отсвет. Холод стал физически невыносимым. Он проникал под кожу, в мышцы, в самые кости, замораживая кровь в жилах. Старик хотел закричать, позвать на помощь, но из горла, парализованного ужасом, вырвался лишь сдавленный, сиплый хрип, похожий на предсмертный бульк утопленника.

И тогда он увидел движение. В самой гуще тумана, прямо перед ним, мгла начала сгущаться, чернеть, уплотняться. Она обрела неясные, постоянно меняющиеся, кощунственные очертания. Это было похоже на тень, но тень, которая жила своей собственной жизнью. Тень от чего-то, чего не должно существовать. Она не имела ни рук, ни ног, ни лица, но Остромир почувствовал, что она смотрит на него. Смотрит без глаз, но видит его насквозь, до самого дна души, туда, где в темном, вонючем углу забился и скулил его самый глубинный, первобытный страх.

Страх смерти. Страх боли. Страх одиночества. Страх безумия. Все его мелкие и большие страхи, копившиеся всю его долгую, нелегкую жизнь, вдруг слились в одну чудовищную, всепоглощающую волну и ударили ему в грудь, как таран.

В его голове, словно наяву, вспыхнули картины. Вот он, маленький, заблудился в ночном лесу. Вот его бьет отец за разбитый горшок. Вот он видит свою мертвую мать, лежащую на столе с монетами на глазах. А вот он держит холодную руку своей Марфы, чувствуя, как уходит ее последнее дыхание. Все, чего он когда-либо боялся, обрушилось на него одновременно.

Остромир отшатнулся, его пальцы разжались, и топор с глухим стуком упал на землю. Он открыл рот в беззвучном, детском крике, глядя, как безликая тьма медленно, неотвратимо, как лавина, движется к нему, заполняя собой все пространство. Его сердце сжалось в ледяной, сморщенный кулак и остановилось. Последнее, что он увидел — была абсолютная, бесконечная пустота, которая с любопытством заглянула в его остекленевшие глаза.

Глава 6

Утро не принесло облегчения. Оно принесло лишь новую, более утонченную форму ужаса. Солнце, взошедшее над горизонтом, было бледным, анемичным, будто у самого светила за ночь выпили всю кровь. Его бессильные лучи не могли пробиться сквозь туман, не могли разогнать его. Мгла не рассеялась, как это бывало всегда. Она лишь поредела, превратившись в серую, нездоровую, маслянистую дымку, которая, казалось, висела на всем, как саван. Она цеплялась за острые крыши домов и голые верхушки деревьев, как гнилая паутина. Воздух был неподвижен, тяжел и пропитан болотной сыростью. И он пах. Пах концентрированной гнилью, как вскрытый склеп, где десятилетиями прела плоть, смешиваясь с запахом прелых листьев и сырой, холодной земли. Этот запах забивался в ноздри, оседал на языке, и казалось, от него невозможно отмыться.

Первым на стройку прибрел, а не пришел, десятник Прохор. Он сразу, еще на подходе, почувствовал, как по его спине поползли липкие мурашки. Что-то было не так. Гнетущая, мертвецкая тишина. Это была не просто тишина. Это было отсутствие жизни. Он не услышал привычного старческого кашля Остромира. Не было слышно, как тот рубит щепки для утреннего костра. В воздухе не пахло дымом. Это отсутствие мелких, привычных звуков пугало больше, чем любой крик.

— Остромир! — позвал он, и его голос прозвучал жалко и чужеродно в этом ватном, приглушенном воздухе, утонув без эха. — Старый хрен, ты где? Заспал, что ли?

Он обошел недостроенный сруб, его сапоги противно чавкали в грязи. И увидел его. И мир Прохора рухнул.

Сторож сидел на том же самом бревне, у давно погасшего и остывшего кострища. Он сидел совершенно неподвижно, как каменный идол, поставленный здесь какой-то злобной, насмешливой силой. Голова его была неестественно откинута назад, словно ему сломали шею. Глаза, широко открытые, стеклянные и невидящие, смотрели прямо в серое, равнодушное небо. Но страшен был не сам взгляд. Страшным было то, что в них застыло. Прохор, который видел и мертвецов в бою, и утопленников, и повешенных, никогда не видел такого. Это было не выражение боли или страха. Это был отпечаток, слепок абсолютного, вселенского ужаса. Ужаса, для которого у человека нет и не может быть слов, ужаса перед бездной, заглянувшей в ответ. Выражение, которое могло быть только на лице того, кто увидел истинный, омерзительный облик вселенной.

Но даже не это заставило мочу Прохора тонкой теплой струйкой потечь по его ноге. Самым страшным, самым противоестественным были волосы старика.

Вчера еще обычные, седые с темной проседью, они стали абсолютно, невозможно белыми. Не просто седыми — они потеряли всякий цвет, словно сама жизнь была вытравлена из каждой волосяной луковицы. Белые, как свежевыпавший снег, как очищенная кость. Каждая волосинка на голове, в его густой бороде, его редкие брови, даже волоски в ушах и ноздрях — все было мертвенно-белым.

Его лицо превратилось в высохшую маску. Кожа, до этого просто морщинистая, стала желтовато-серой, как старый восковой огарок, и высохла, плотно обтянув череп. Щеки ввалились, губы сморщились, обнажив потемневшие зубы в жутком оскале-улыбке. Казалось, из тела не просто ушла жизнь — из него высосали всю влагу, всю кровь, всю суть, оставив лишь пустую, хрупкую оболочку, иссохший человеческий стручок. Рядом на влажной земле валялся его верный топор. Чуть поодаль — опрокинутая фляга, из которой вытекла вся вода. В руке, застывшей в странной, скрюченной позе, Остромир все еще сжимал кусок недоеденного, почерневевшего хлеба.

Мозг Прохора отказывался принять эту картину. Она была слишком неправильной, слишком кощунственной. На одно мгновение ему показалось, что это просто дурная, злая шутка. А потом понимание обрушилось на него, как удар обуха.

Из его горла вырвался не крик, а тонкий, похожий на свиной визг звук. Он зажал рот рукой, давясь рвотой, которая подкатила к горлу. Он попятился, споткнулся о бревно и упал навзничь в ледяную грязь. Не чувствуя ни холода, ни боли, он перевернулся, вскочил на четвереньки и, как обезумевший зверь, бросился бежать. Прочь. Прочь от этого места, от этого седого трупа, от его стеклянных глаз, которые, казалось, все еще смотрят на него из пустоты. Он бежал, спотыкаясь, падая, снова вскакивая, царапая руки о щепки, не разбирая дороги. В его голове билась только одна мысль: "Прочь, прочь, прочь!". Он должен был добежать до детинца, до людей, до света, рассказать об этом... об этом... Но он не знал, как это назвать. И это было хуже всего.

Глава 7

Яромир стоял над телом Остромира, как скала посреди бурного потока чужих эмоций. Он пришел вместе с Прохором, который все еще дрожал, как в лихорадке, и которого мутило от ужаса, и с княжеским лекарем, греком по имени Феофан. Вокруг, на безопасном расстоянии, уже сбилась в кучку толпа. Первые рабочие, пришедшие на стройку, стояли и пялились, как на диковинное зрелище. Их лица были бледными, они боязливо перешептывались, плевали через плечо и торопливо крестились — кто двумя пальцами, по-гречески, кто тремя, как учили новоявленные священники. Этот страх был липким и заразным.

Яромир молчал. Он делал то единственное, что умел делать безупречно, то, что не раз спасало ему жизнь на поле боя и в грязных переулках. Он наблюдал. Его разум, холодный и острый, как скальпель, отсек все лишнее — слухи, шепот, собственные эмоции. Его взгляд, лишенный всякого сочувствия, методично, сантиметр за сантиметром, вскрывал сцену смерти.

Земля. Грязная, чавкающая, покрытая гнилой щепой. Возле тела — никаких следов борьбы. Ни одного чужого отпечатка сапог, кроме следов самого Остромира и прибежавшего Прохора. Ни одной вырванной с корнем травинки. Труп лежал так, будто старик просто умер, сидя на бревне, и лишь потом неестественно откинул голову.

Оружие. Зазубренный топор Остромира валялся рядом. Не в руке. Просто лежал на земле, нетронутый. Фляга с водой — тоже. На поясе старика висел кривой нож, его рукоять была холодной и нетронутой. Он не пытался защищаться.

Тело. Яромир присел на корточки, игнорируя тошнотворный, сладковатый запах, начинавший исходить от мертвеца. На одежде и коже не было ни единой раны, ни пореза, ни синяка. На шее — никаких следов удушения. Ничего. Абсолютно ничего. Словно смерть пришла не снаружи, а изнутри. Вырвалась наружу, оставив после себя лишь эту высохшую, обесцвеченную оболочку.

— Что скажешь, Феофан? — спросил он тихо, не оборачиваясь, продолжая смотреть на скрюченные пальцы Остромира.

Грек, приземистый, холеный мужчина с умными, но усталыми от варварских болезней глазами, закончил свой осмотр. Он не прикасался к телу голыми руками, брезгливо вороша одежду деревянной палочкой. Закончив, он вытер руки о дорогую, но уже заляпанную грязью тряпицу.

— Сердце, — уверенно сказал он со своим сильным, раздражающим акцентом. — Сердце не выдержало. Он стар, вон, Прохор говорит, жаловался на одышку, на боли в груди. Наверное, ночью прихватило. Напал великий страх смерти… Он может сотворить такое с лицом человека. А волосы… — тут грек на мгновение запнулся, —…бывает. От великого потрясения, от ужаса неимоверного седеют. Слышал я о таком. У нас, в Элладе, рассказывали о философе, что за ночь стал белым, как лунь, узрев нечто непостижимое.

Яромир медленно поднялся и перевел на него свой тяжелый взгляд.

— Он поседел за одну ночь? Каждая волосинка? Брови? Волосы в носу?

Лицо Феофана дрогнуло. Уверенность в его голосе дала трещину.

— Это… необычайно, — согласился он, неловко пожав плечами. — Но не невозможно. Мир полон чудес и ужасов, воевода. Может, зверь какой выскочил из леса. Большой волк или медведь. Старик испугался до смерти. Животный ужас. Вот и результат.

Толпа рабочих за спиной дружно, с облегчением закивала. Это объяснение им нравилось. Волк — это понятно. Волк — это привычный враг из плоти и крови. Его можно выследить и убить. Ужас перед волком — это нормально. Они были готовы в это поверить, лишь бы не думать о том, чего не могли понять.

Но Яромир смотрел в широко открытые, остекленевшие глаза мертвеца. Он видел много смертей. Видел лица воинов, пронзенных копьями, их глаза, полные удивления и боли. Видел умирающих от ран, в их глазах была мольба и отчаяние. Видел больных, которых пожирала хворь изнутри, в их взгляде была лишь тупая покорность. Он видел страх во всех его проявлениях. Но это… это было совершенно иным.

В этих мутных, выцветших зрачках застыл не страх смерти. В них отпечатался первобытный, запредельный ужас перед чем-то, для чего у людей еще не было и никогда не будет названия. Ужас, который не просто убил. Он высосал из человека саму душу, всю его жизненную силу, оставив лишь пустую оболочку, как змея оставляет свою старую кожу.

И этот запах… Помимо нарастающей вони разложения в воздухе висело что-то еще. Едва уловимый, но отчетливый, острый запах озона, запах холода и статического электричества. Так пахнет воздух после близкого удара молнии лютой зимой. Так пахнет само Небытие.

— Уберите тело, — тихо приказал он стоящим рядом дружинникам, и его голос был глух. — Похороните, как положено, по обычаю.

Он резко повернулся и пошел прочь, не обращая внимания на перешептывания за спиной. Образ мертвых, полных первобытного кошмара глаз Остромира, выжженный на его сетчатке, будет преследовать его еще долго. Объяснение лекаря-грека было логичным, удобным и успокаивающим. Оно уняло панику толпы. Но Яромир своим звериным чутьем, отточенным годами выживания, знал — это была ложь. Успокоительная, сладкая ложь.

Настоящая, невыразимая словами истина была где-то здесь, в этом холодном, сером тумане. И она была гораздо, гораздо страшнее любого волка.

Глава 8

Смерть сторожа стала не просто каплей. Она стала камнем, брошенным в вонючее, застойное болото городского страха, и круги от него пошли немедленно. Киев загудел, как растревоженный улей, но это было не жужжание пчел, а низкий, тревожный гул на грани слышимости, от которого волосы на затылке вставали дыбом. Новость о смерти Остромира, передаваемая из уст в уста, разлетелась по грязным улицам Подола и поднялась на Гору быстрее чумы. И с каждым новым рассказчиком она обрастала чудовищными, омерзительными подробностями, рожденными в воспаленных от ужаса мозгах.

Уже к полудню бабы у колодцев, понизив голос до шипения, рассказывали, что Остромира нашли не просто мертвым, а разорванным на куски, будто его грызла стая волков. Но при этом ни капли крови не было пролито! Торговцы в своих лавках клялись, что тело старика было иссохшим и легким, как пучок сухой травы, потому что нечистая сила, упырь или мара, высосала из него всю кровь и жизненные соки через рот. К вечеру история достигла своего апогея: Остромир не умер, его прокляли, и теперь его неупокоенный дух, седой и с горящими глазами, бродит по ночам, ища себе замену. Город лихорадило от слухов.

Туман, проклятый, липкий туман, не желавший уходить, стал идеальной декорацией для этого спектакля ужаса. Он был не просто погодным явлением. Он стал осязаемым фоном, на котором разворачивалась городская паранойя. Днем он висел грязной, серой дымкой, превращая солнце в тусклый, неживой блин, а цвета мира — в оттенки серого. А ночью он сгущался до плотности чернил, превращая знакомые, вонючие улочки в бесконечный лабиринт кошмаров, где каждый поворот мог стать последним. В этом тумане воображение, подогретое страхом, рисовало самые немыслимые ужасы.

И начались шепотки. Не слухи, а нечто личное, интимное, вторгающееся в самое нутро.

Жена гончара, молодая, полнокровная баба по имени Ульяна, вышла во двор развесить мокрое белье. В густом тумане, скопившемся у старого колодца, она явственно услышала, как кто-то зовет ее по имени. "Ульяна... дочка..." Голос был тихим, шелестящим, но она узнала его. Так говорил ее покойный отец, умерший от гнилой горячки еще по весне. Кровь отхлынула от ее лица. Она выронила корзину с бельем, не чувствуя, как мокрая ткань падает в грязь, и, визжа, заскочила в дом, заперев дверь на все засовы. Остаток дня она просидела в углу, обхватив колени, и до хрипоты бормотала все известные ей заговоры, глядя на дверь расширенными от ужаса глазами.

Скупой купец-хазар по имени Ицхак сидел в своей запертой изнутри лавке, полной мехов и шелков. При свете единственной свечи он пересчитывал серебряные гривны, слюнявя палец и с наслаждением ощущая холодный вес металла. И вдруг из самого темного, заваленного старым хламом угла лавки он услышал тихий, булькающий, издевательский смех. Смех человека, который знает твой самый постыдный, самый глубинный страх. Ицхак больше всего на свете боялся не смерти, а нищеты. Этот смех говорил ему без слов: "Я знаю. И я заберу все, до последней монеты. Ты сдохнешь в грязи, как собака". Он вскочил, выхватив из-за пояса длинный нож. Бросился в угол, но там была лишь пыль и жирная паутина. Остаток ночи он просидел на сундуке с деньгами, обложившись всеми свечами, какие у него были. Он вздрагивал от каждого скрипа половицы, от каждого шороха за стеной, и ему казалось, что кто-то дышит прямо у него за спиной, ожидая, когда он уснет.

Киев замер. Дети, которых раньше невозможно было загнать домой, теперь жались к подолам матерей и боялись даже выглянуть за порог. Женщины, если нужда заставляла их идти за водой, собирались в группы по пять-шесть человек, испуганно озираясь и крепко сжимая ведра. Мужчины, возвращаясь поздно из корчмы, шли гурьбой, тесно прижимаясь друг к другу и нарочито громко разговаривая, матерясь и гогоча. Их смех был неестественным, напряженным. Они пытались этим шумом заглушить ту тишину, которая теперь жила в городе. И те звуки, которые начали рождаться в ней. Непонятные, скребущие шорохи, доносящиеся с чердаков. Тихий, жалобный плач, похожий на плач младенца, доносившийся из пустых, заваленных мусором переулков. И шепот. Вездесущий шепот, который, казалось, идет отовсюду и ниоткуда, скользит по ветру, рождается из тумана, и каждый слышал в нем что-то свое.

Это еще не была паника. Паника — это действие. Это крики, бегство, насилие. Это было нечто худшее, нечто более глубинное. Медленно, как черная плесень, по душам горожан расползалась липкая, холодная тревога. Чувство, что привычный, понятный, пусть и жестокий мир дал трещину. Что твердая почва под ногами стала зыбкой. И в эту трещину, в эту щель между мирами, заглядывает что-то древнее, голодное и совершенно чуждое человеческому пониманию. Киев стремительно переставал быть домом, крепостью. Он становился ловушкой. И крышка этой ловушки медленно, но неотвратимо закрывалась.

МОРОК НАД КИЕВОМ
Показать полностью 1
8

МОРОК НАД КИЕВОМ

Глава 1

Киев вонял жизнью. Не пах, а именно вонял — густым, первобытным, одуряющим смрадом, который лениво поднимался от Подола, словно испарения из вечно урчащего брюха, и полз вверх, к чистым ветрам Горы, где жил князь и его гридница. Этот зловонный букет был таким сложным, что любой, кто попадал в город впервые, давился им, как прокисшим вином. Он был соткан из миазмов, от которых некуда было деться. Едкий аммиак свежего навоза, что лежал лепешками на мостовых. Плотный, сырой дух гниющих овощей и рыбьих потрохов, которые выбрасывали прямо в уличные канавы. Кислый, как рвота, запах квашеной капусты и пролитого пива смешивался со сладковатой, трупной вонью Днепра в летний зной, когда река выносила на свои берега раздутые туши павших коров и собак.

В этот коктейль вплетались и рукотворные запахи. Горький деготь, которым смолили лодьи на причале, въедался в ноздри и оставался там надолго. Запах раскаленного добела металла и угольного дыма из десятков кузниц. Тошнотворная вонь дубленой кожи и мочи из мастерских скорняков. И даже дорогой ладан, доносившийся из первой, неуклюжей деревянной церкви, которую греки поставили здесь как вызов, тонул в этом всепоглощающем смраде жизни, лишь добавляя ему сюрреалистичную, погребальную ноту.

Жизнь здесь не просто била ключом — она клокотала, как кипяток в котле, выплескиваясь насилием, сексом и отчаянной, животной борьбой за существование. На торжище, этом гнойнике человеческих страстей, кричали на десятке языков. Протяжное, почти певучее наречие полян смешивалось с гортанным рыком варяжских наемников, чьи глотки были лужены хмельной медовухой. Греческие купцы шипели на своих рабов, а быстрый, как понос, говор хазарских торговцев звенел, пока они взвешивали серебро дрожащими от жадности руками.

Проталкиваясь сквозь липкую, потную толпу, можно было увидеть весь театр человеческой низости и величия. Вот боярин в византийском шелке, из-под которого воняло немытым телом, брезгливо отталкивает сапогом нищего в лохмотьях. У нищего нет носа — провалился, то ли от сифилиса, то ли от проказы, и на его месте зияет черная, сочащаяся дыра. Рядом с мясной лавкой, где на крюках висят освежеванные туши, и кровь стекает прямо в грязь под ноги, худая девка лет пятнадцати с размалеванным сажей лицом и пустыми глазами торгует своим телом за медную монету или краюху хлеба. Варяг-здоровяк хватает ее за задницу, говорит ей что-то похабное, и она покорно улыбается, обнажая гнилые зубы.

Мальчишки-оборванцы, быстрые, как крысы, снуют под ногами, высматривая зазевавшегося покупателя, чтобы срезать кошель. Если поймают — хорошо, если просто изобьют до полусмерти. Могут и отрубить руку тут же, на колоде, под одобрительные крики толпы, для которой чужая боль — лучшее развлечение.

Над всем этим гамом, похотью и жестокостью, на самом высоком холме, словно другой, чистый мир, возвышались княжеские терема. Крепкие, из просмоленного дуба, с резными наличниками, похожими на оскаленные пасти зверей, и островерхими крышами. Отсюда, со стен, город внизу казался живым организмом, который сам себя пожирал. Подол был его разверстым, ненасытным ртом и клокочущими кишками. Днепр — синей веной, по которой текла и живая вода, и гной. А окружающие холмы с их древними капищами и густыми, темными лесами были его подсознанием — древним, жестоким, равнодушным к страданиям клеток этого огромного тела.

Именно здесь, на стене, отгородившись от смрада Подола высотой и ветром, часто стоял Яромир. Он смотрел на город не как на дом. Он смотрел на него, как лекарь смотрит на безнадежно больного пациента, чьи внутренности поражены гангреной. Он видел не просто сложный механизм. Он видел механизм, каждая деталь которого была проржавевшей и готовой сломаться в любой момент. В смеющихся детях он видел будущие трупы при набеге печенегов, маленькие тела с проломленными черепами. В богатых караванах — не процветание, а лишь приманку для разбойников и повод для новой кровавой распри.

Он был первым дружинником князя Святозара. Его тенью. Его топором. Его прозвище — Молчун — прилипло к нему так же прочно, как рукоять секиры к его ладони в кровавых мозолях. Он не был немым. Он просто видел, как его сородичи умоляли о пощаде, прежде чем варяжские мечи вскрыли им глотки. Он понял тогда, что слова — это лишь пар изо рта, бесполезный и бесплотный. Только дело имеет вес. Тяжелый, как удар обуха по затылку, превращающий кричащий рот в молчаливую кашу из костей и мозгов.

Сегодня город шумел особенно громко, в предсмертном хрипе радости. Казалось, сама жизнь хотела доказать свое право на существование, крича во всю глотку, торгуясь, совокупляясь в грязных переулках и плача от бессилия. Яромир смотрел на эту копошащуюся, вонючую массу внизу. И в этот момент по его спине скользнул ледяной холодок, не имеющий никакого отношения к прохладному вечернему ветру. Это было не просто ощущение. Это была уверенность. Физическое чувство чужого взгляда на затылке. Взгляда не человека, не зверя.

Он ощутил это нутром — кто-то невидимый, огромный и древний, смотрит на весь этот пир жизни. Смотрит не с простой завистью или голодом. А с холодной, оценивающей тоской гурмана, разглядывающего трепещущую, еще живую плоть на своем блюде. Этот взгляд упивался не смехом, а страхом, который за ним прятался. Не богатством, а гнилью, на которой оно росло.

Яромир резко моргнул, и наваждение прошло. Спина снова ощущала лишь тепло плаща. Он глубоко вдохнул. Внизу по-прежнему вонял и корчился в агонии жизни его город. Киев. И ему показалось, что он стоит не на страже, а на краю огромной жертвенной плиты, на которой скоро начнется пиршество.

Глава 2

Корчма на Подоле гудела и смердела, как вскрытый фурункул на теле города. Воздух был таким густым и липким, что казалось, его можно резать ножом и намазывать на хлеб. Он был пропитан тяжелой вонью немытого мужского пота, запахом мочи, которой брезгливо мочились по углам, и прогорклым дымом дешевых сальных свечей, которые коптили так, что слезились глаза. К этому добавлялся кислый запах пролитого пива и медовухи, впитавшийся в деревянные столы и пол, а также тошнотворный душок от какой-то похлебки, которую хозяйка варила в засаленном котле. Пол был покрыт не просто опилками, а мерзкой кашей из грязи, пищевых отбросов и плевков.

За длинным, заскорузлым столом, чья поверхность была покрыта слоями жира и въевшейся грязи, сидела компания, в которой зрела беда. Трое дружинников князя, уже осоловевших от выпитого, и четверо варягов-наемников, чьи звериные инстинкты подогревались хмелем. Медовуха и дрянное пиво сделали свое дело — развязали языки и разбудили тупую, беспричинную агрессию, которая всегда жила в этих людях, ожидая лишь повода, чтобы вырваться наружу.

— ...и я говорю, что ваш Тор — просто рыжий мудак с кузнечным молотком! — басил Ратибор, рыжебородый дружинник с лицом, изрытым глубокими оспинами, будто по нему топтались гвоздями. Его пьяные глаза едва фокусировались. — Наш Перун как молнией с небес жахнет, так от вашего Тора только сапоги дымящиеся и вонючие яйца на земле останутся!

— Pass på hva du sier, trell, — прорычал в ответ Эйнар, варяжский верзила, чья шея была толще бедра Ратибора. Паутина красных сосудов покрывала белки его выцветших голубых глаз. От него разило потом и перегаром. — Pass på kjeften, ellers river jeg tungen din ut gjennom ræva di. За такие слова я твой язык скормлю свиньям, и они им подавятся, падаль. Тор — отец богов!

— Отец у тебя козел бородатый, который твою мать в поле топтал, пока она говно месила! — взревел Ратибор. Вскакивая, он с грохотом опрокинул тяжелую дубовую лавку.

Этого было более чем достаточно. Богословский спор в одно мгновение превратился в то, чего все подсознательно ждали и хотели, — в кровавое, бессмысленное побоище. Эйнар не стал тратить время на кулаки. Он схватил со стола тяжелую глиняную кружку, еще наполовину полную пива, и с размаху обрушил ее на голову соседа Ратибора. Раздался глухой, влажный хруст, будто раздавили перезрелый арбуз. Пиво и кровь брызнули во все стороны. Дружинник даже не вскрикнул, просто обмяк и сполз под стол, оставляя на грязном дереве кровавый след.

Тут же началась свалка. С другого конца стола уже летели кулаки, впечатываясь в податливую плоть с отвратительными чавкающими звуками. Кто-то закричал от боли — хрустнула челюсть. Зазвенела сталь. Один из варягов выхватил короткий, широкий скрамасакс, и его лезвие хищно блеснуло в тусклом свете сальных свечей. Драка переставала быть дракой и грозила стать резней. Корчмарь, бледный, как полотно, забился за свой прилавок, молясь всем богам сразу, чтобы его халупу не разнесли в щепки.

В самый разгар этого кровавого балагана дверь тихо скрипнула и отворилась. На пороге возникла фигура, и ее появление подействовало на хаос, как ледяная вода на огонь. В проеме стоял Яромир. Он не крикнул, не выхватил топор. Он просто вошел и замер, глыба молчания посреди ревущей бури. Его неподвижная фигура излучала такую ледяную угрозу, что драка начала захлебываться, будто воздух в корчме внезапно кончился.

Первым его заметил Эйнар. Он как раз оторвал от пола тяжелую дубовую скамью и замахивался ею, чтобы проломить череп самому Ратибору. Его пьяная ярость столкнулась с ледяными, серыми глазами Молчуна — глазами, в которых не было ни гнева, ни страха, ни вообще какого-либо чувства. В них была лишь пустота замерзшего озера. Руки варяга застыли в воздухе.

Шум резко стих, сменившись тяжелым, прерывистым дыханием и стонами раненых. Яромир медленно перевел свой мертвый взгляд с Эйнара на Ратибора.

— Довольно, — сказал он. Голос у него был тихий, хриплый от долгого молчания, но в оглушительной тишине корчмы он прозвучал, как треск ломающегося под ногами льда.

Ратибор опустил кулаки. Его лицо было разбито в кровавую маску, из носа текла густая струйка. Он смотрел упрямо, пытаясь сохранить остатки пьяной бравады.

— Он наших богов оскорбил, Яромир...

— Князь платит и тебе, и ему, — все так же тихо, почти безразлично прервал его Молчун, — чтобы вы врагов его рубили, а не откусывали друг другу яйца в грязном кабаке. Выйдите. Все.

Никто не двинулся. Напряжение сгустилось так, что казалось, вот-вот взорвется. Эйнар все еще держал скамью, его мышцы были напряжены. Это была проверка.

Яромир сделал один медленный шаг вперед, прямо к варягу. Его сапоги беззвучно ступили на усыпанный опилками и зубами пол.

— Если ты ударишь этой скамьей дружинника князя, — сказал он так же тихо, почти доверительно, словно делился секретом, — завтра утром твоя еще теплая голова будет насажена на кол у Лядских ворот. Я лично прослежу, чтобы ворон выклевал тебе глаза первым. А если ты сейчас поставишь ее на место и выпьешь кружку пива за счет князя, то завтра ты получишь свое жалование и сможешь заплатить той шлюхе, что пялилась на тебя весь вечер. Решай.

Взгляд Эйнара метался от непроницаемого лица Яромира к окровавленному Ратибору. В его проспиртованном мозгу шла титаническая битва. Дикая варяжская гордыня боролась с первобытным страхом перед этим человеком, который говорил об отрубленной голове так же буднично, как о погоде. Он знал, что Молчун не угрожал. Он просто озвучивал один из двух возможных вариантов будущего. Медленно, с громким стуком, который прозвучал как удар молота, он опустил скамью на пол.

— Пива, — прохрипел он, утирая кровь и пот с лица.

Яромир кивнул. Авторитет был сильнее стали, сильнее пьяной ярости и божественных споров. Он не усмирил их страхом перед своим топором. Он вернул их в реальность, где был лишь князь, служба и неотвратимая, холодная кара за непослушание. Он был не просто воином. Он был воплощением безличного, неотвратимого княжеского правосудия. И в этом была его настоящая, пугающая сила.

Глава 3

Яромир не стал пить. Не потому, что презирал пьянство, а потому, что его отрезвляла близость чужой слабости и ярости. Он брезгливо стряхнул с рукава плаща чью-то кровь, смешанную с пивной пеной, и бросил на заскорузлый прилавок пару тяжелых серебряных монет. Их звон заставил корчмаря, выглядывавшего из-под стола с глазами перепуганной крысы, дернуться. Этих денег с лихвой хватило бы и на выпивку, и на разбитую посуду, и на выбитые зубы, и на молчание. Яромир ничего не сказал. Он развернулся и молча вышел в промозглую ночную прохладу Подола.

Липкий кабацкий смрад сменился другим — более свежим, но не менее тревожным. Речной воздух нес с собой запах тины и гниющих водорослей, к которому примешивался тяжелый, плотный дух остывающей, влажной земли. Яромир глубоко вдохнул, позволяя этому холоду прочистить легкие от запаха пота и блевотины.

Он не пошел прямой дорогой в свою каморку в княжеском детинце. Бессмысленно. Сон к нему все равно не придет еще долго. Его путь лежал через спящий, вымерший город. Вверх, по крутому, разбитому подъему, который днем был забит ревущими волами, скрипучими повозками и людской толпой, а сейчас представлял собой черную, безмолвную рану, уходящую в небо. Его тяжелые сапоги гулко, одиноко стучали по деревянным мостовым, проложенным прямо по грязи. Каждый шаг отдавался в тишине, как удар молота по крышке гроба.

Он шел мимо темных силуэтов домов. Плотные, слепые, они напоминали черепа, выстроившиеся вдоль дороги. Иногда в темном провале окна, затянутого бычьим пузырем, тускло мелькал огонек сальной свечи или лучины. Там, за стенами, копошились люди. Он знал, чем они занимались. Кто-то стонал в лихорадке, умирая от очередной хвори. Кто-то трахался, отчаянно и быстро, в темноте, на соломенных тюфяках, что кишели блохами. Кто-то слушал урчание своего голодного живота, пытаясь уснуть. У них были свои примитивные, понятные заботы: дети с раздутыми от голода животами, больная корова, высохший колодец. Они боялись набегов степняков, которые убьют мужчин и заберут в рабство женщин и детей. Они боялись неурожая, который заставит их есть лебеду и гнилую кору. Они боялись гнева князя и жадности его наместников. Простые, плотские страхи, с которыми можно было либо смириться, либо умереть.

Его собственный дом был не домом. Это была клетка. Каморка возле княжеских покоев, чтобы хозяин всегда был под рукой. Голые бревенчатые стены. Грубая лавка. Стол, на котором никогда не было еды, лишь оселок и кусок промасленной ветоши. Сундук для смены белья и запасных сапог. И оружейная стойка. Это было единственное, что имело в этой комнате значение. На стене не висело ни оберегов от нечисти, ни вышитых матерью рушников. Единственным украшением, единственным божеством в этой келье был холодный, хищный блеск отточенной стали. Его широкий топор, с лезвием, отполированным до зеркального блеска, и длинный меч в простых кожаных ножнах. Он чистил и точил их каждый вечер, после того, как проверял посты. Этот ритуал был его единственной молитвой, его единственным диалогом с миром. Сталь, в отличие от богов, никогда не лгала и никогда его не подводила. Она всегда делала то, для чего была создана.

В глубинах его памяти, в самом темном и запертом склепе души, был другой дом. Большой, теплый, пахнущий свежеиспеченным хлебом, дымом и материнскими руками, от которых всегда несло травами. Этот дом сгорел. Сгорел вместе со всей его деревней, вместе с отцом, матерью, двумя братьями и маленькой сестрой. Он, тогда еще костлявый мальчишка, лежал под тяжелым, остывающим телом матери. Ее кровь, густая и теплая, стекала ему на лицо, забивалась в нос и в рот. Он вдыхал ее медный запах, смешанный с едким дымом горящих домов и вонью паленого мяса — их соседей, которых сжигали заживо. Он лежал, не смея дышать, и слушал. Слушал хруст костей, женские крики, которые резко обрывались, и пьяный хохот варягов-налетчиков, которые делили добычу и насиловали тех женщин, что еще были живы.

В тот день выгорело не только его село. В тот день выгорело все, что было у него внутри. Вера в богов, которые молча наблюдали за этой бойней. Любовь к людям, которые были способны на такое. Сама радость жизни, которая оказалась такой хрупкой и бессмысленной. Осталась только звенящая, мертвая пустота и холодная, как зимняя сталь, воля. Воля просто выжить. Не жить, а именно выжить.

Князь Святозар, который вел свою дружину по следу налетчиков, нашел его в лесу через три дня. Одного, одичавшего, покрытого засохшей кровью и сажей. Мальчик не плакал. Он просто смотрел на вооруженных людей пустыми глазами. Князь забрал его. Он стал для Яромира не отцом — отца у него уже никогда не будет. Он стал хозяином. Вождем. Единственным смыслом. Защищать князя и этот город, который он строил, стало единственной функцией, единственным ритуалом, который удерживал Яромира от того, чтобы просто войти в реку и не выходить. Он не любил этот город, эту вонючую, кишащую червями яму. Он служил ему. Как верный пес служит своему хозяину.

Дойдя до своей двери, он остановился. Что-то было не так. Ночная тишина стала неправильной. Слишком плотной, слишком глубокой. Будто город не спал, а затаил дыхание перед последним вздохом. Он снова ощутил тот самый ледяной холодок на затылке, будто кто-то дышал ему на шею.

«Ерунда. Усталость», — мысленно приказал он себе, но тело ему не поверило. Мышцы напряглись.

Он вошел в свою каморку и, чиркнув кремнем, зажег лучину. Дрожащий свет выхватил из темноты его отражение в безупречно гладком лезвии топора, стоявшего на стойке.

Глаза незнакомца, пустые, холодные и нечеловечески старые, смотрели на него из темной глубины отполированного металла. И на мгновение ему показалось, что отражение криво усмехнулось.

Глава 4

На следующий день Яромир, выполняя прямой приказ князя, направился осматривать стройку. Новый терем возводили для младшего сына Святозара, избалованного и женоподобного юнца, которому нужен был свой угол для утех и пьянок. Стройку развернули на склоне Замковой горы, в паршивом месте, которое по какой-то причине всегда обходили стороной. Раньше здесь был пустырь, заросший высоким, злым бурьяном и крапивой в человеческий рост, место, где по ночам выли собаки и куда сваливали дохлый скот. Теперь это место было вспорото, как брюхо. Для массивного фундамента рабочие — оборванные смерды, согнанные из окрестных сел, — копали глубокую яму, выворачивая на свет божий слои земли, которые никогда его не видели. Жирный, липкий чернозем сменялся желтой, как гной, глиной, и все это перемешивалось под ногами в отвратительное, чавкающее месиво.

Воздух дрожал от какафонии звуков. Глухой, ритмичный стук десятков топоров, вгрызающихся в податливую плоть сосновых бревен. Пронзительный, мучительный визг двуручных пил, терзающих дубовые кряжи. Ругань и крики надсмотрщиков, подгоняющих ленивых мужиков ударами кнута по спинам. Пахло густо и приторно — свежей, сочащейся смолой стружкой и кислым, резким запахом мужского пота, льющегося ручьями с напряженных тел.

Князь Святозар обожал строить. Каждое новое здание, каждый новый частокол был для него не просто домом, а символом его мужской силы, его власти, его победы над этой дикой, непокорной землей. Этот терем должен был стать венцом его тщеславия — самым высоким, самым красивым, с резными башнями, похожими на фаллосы, и светлой горницей, откуда его отпрыск мог бы свысока плевать на копошащихся внизу смердов.

Яромир молча, как призрак, ходил по этой строительной вакханалии. Его тяжелые сапоги вязли в перемешанной с глиной грязи, оставляя глубокие следы. Он не смотрел на искусство плотников, на тонкость резьбы. Ему было на это плевать. Он смотрел на прочность срубов, проверяя, нет ли трещин в бревнах, достаточно ли глубоко вбиты нагели. Его интересовала лишь функция. Защита. Прочность.

Рядом, как надоедливая муха, семенил десятник, суетливый, похожий на хорька мужичок по имени Прохор. От него несло луком и застарелым страхом. Он постоянно заглядывал в лицо Яромиру, пытаясь поймать его взгляд, и его голос был заискивающим и липким.

— Всё по уму делаем, воевода! На совесть, не сомневайся! — тараторил он, разбрызгивая слюну. — Дуб — мочёный, сам князь отбирал! Сосна — смолистая, аж звенит! Век простоит, еще внукам твоим служить будет!

Яромир проигнорировал его лепет, остановившись у самого края котлована. Он смотрел вниз, в эту темную, рукотворную рану в теле холма. Земля, которую отсюда выволокли, была необычной. Она не была похожа на ту, что лежала вокруг. Иссиня-черная, маслянистая, как жир, она выглядела влажной, сочащейся, хотя дождей не было уже больше недели. От нее исходил едва уловимый, но неприятный запах — запах погреба, в котором что-то сгнило очень давно.

— Что это? — спросил он глухо, кивнув подбородком на кучу этой черной земли.

Прохор пожал тощими плечами, его лицо выражало смесь тупости и безразличия.

— А боги его ведают, воевода. Слой такой пошел, глубоко. Старики-то наши брешут, что место это гиблое. Говорят, болото тут когда-то было, еще до Кия. Кости находили, — тут он понизил голос до заговорщического шепота, — человечьи. Старые-престарые, черные, как уголь, и крошатся в руках. Ну, да мы их… того… прикопали обратно, поглубже, чтоб мертвых не гневить и князю не докладывать. Зачем ему лишняя морока.

Яромир ничего не ответил, но его разум, как губка, впитал эту информацию. Кости. Гиблое место. Старое болото.

Солнце, багровое, как свежая рана, начало клониться к Днепру. Рабочие, измотанные и грязные, начали собирать свои нехитрые инструменты и разбредаться. Стройплощадка быстро пустела. На ней остался лишь один человек — ночной сторож. Седой, но еще крепкий старик по имени Остромир. Его лицо было, как дубовая кора — изрезанное глубокими морщинами, а руки, узловатые и сильные, привыкли держать топор. Он жил в маленькой деревеньке под Киевом и подрабатывал здесь, чтобы прокормить семью своей овдовевшей дочери и ее выводок вечно голодных детей.

Он сидел на бревне, повернувшись спиной к темнеющему котловану, и неспешно ужинал. Кусок черствого хлеба и толстый шмат желтого, пахнущего дымом сала, который он отрезал большим кривым ножом.

Увидев приближающегося Яромира, он неторопливо закончил жевать, вытер губы тыльной стороной ладони и медленно поднялся. Не с подобострастием, как Прохор, а с достоинством. Он поклонился, как положено, но без суеты.

— Доброго вечера, воевода.

Яромир коротко кивнул в ответ. Это было их обычное, почти молчаливое приветствие. Он видел Остромира здесь каждый вечер, и старик всегда вызывал у него чувство глухого, сдержанного уважения. Он был надежным и основательным, как старый дуб, который пережил не одну бурю.

— Ночи нынче темные, — сказал Остромир, не столько ему, сколько в пространство, глядя на темнеющее небо. — И холодные. Не по-летнему. Словно осень уже дышит в затылок.

Яромир тоже посмотрел наверх. И правда, вечерняя прохлада была какой-то неправильной. Не свежей, а промозглой, подлой. Она пробирала не до кожи, а сразу до костей, вызывая неприятную дрожь. Он еще раз обвел взглядом опустевшую, затихшую стройку, зловещий черный провал котлована и одинокую фигуру сторожа, подсвеченную багровыми лучами заката.

Что-то было в этой картине глубоко неправильное. Что-то неуловимое, но навязчивое, как дурной сон, который не можешь вспомнить, но который оставляет после себя гнетущее чувство тревоги. Было в этом умиротворении что-то хищное и выжидающее. Словно старик Остромир был не сторожем, а приманкой, оставленной для того, кто должен был прийти из этой темной ямы. Яромир тряхнул головой, отгоняя наваждение. Усталость. Пустые мысли. Он развернулся и пошел прочь, оставляя старика одного в сгущающихся сумерках.

МОРОК НАД КИЕВОМ
Показать полностью 1
Отличная работа, все прочитано!